Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

15. Святая странница

Даниил Мордовцев

В это время в комнату вошла баба, сильно изъеденная оспой, и молча подала Мерзлякову записку.

– От кого это?

– От Хомутовых… Яшка принес.

Баба говорила сурово, нетерпеливо двигая локтями.

– Ты что, Мавра, мрачная такая? – спрашивает Мерзляков.

Баба молчит, но еще энергичнее двигает локтями, не смея, по-видимому, взглянуть в лицо барышне, которая, видя мрачное расположение бабы, как нарочно улыбается.

– Что, верно, пирог не удался? – допрашивает бакалавр. – А? не удался?

– Да у вас разве что удастся! – гневно отрезала баба.

– Что так? Чем я виноват в твоем пироге? а? Опять молчит баба.

– Ну, говори, чем я помешал твоему пирогу?

– Чем! а все у вас воняет! и пирогом воняет, и кухней воняет, и луком воняет… Ну!

– Ну что ж, пирог тут при чем?

– А при том! И платок, Мавра, подай, и туфли сыщи – ну…

– Ну?

– Ну, и подгорел…

Барышня не удержалась, так и покатилась со смеху. Рассмеялся и Мерзляков.

– Ну, Мавруша, так я лакея себе найму, чтоб не отвлекал тебя от кухни, – сказал он, улыбаясь.

– Ни в жисть не хочу лакея! – протестовала баба. – Коли на вас не угожу, так отпустите меня.

– Да Бог с тобой!

– Не хочу лакея! Охальники они все.

– Да полно, Мавруша, дядя шутит, – ласково заговорила барышня. – А вы, дядя, читайте, не держите ее. Ступай, Мавруша, пускай лакей подождет.

Мавра ушла, сердито хлопнув дверью. Мерзляков развернул записку и, увидав почерк, покраснел как-то неловко. Девушка заметила это, но не показала виду.

– Это от моей ученицы… от Хомутовой барышни, – пробормотал он, точно школьник, краснея еще более.

«А, плутишка дядька! – подумала про себя девушка. – Верно, там что-нибудь есть; а каким философом притворяется!»

Бакалавр наконец овладел собой и снова весело зашагал по кабинету.

– Ну, Ириней Иринеич, сегодня я в большом свете, – сказал он, держа в руках записку и как бы любуясь ею. – Кучу, брат Ириней.

– У кого, дядя, у Хомутовых?

– Да, у сенатора Хомутова… Вон моя ученица пишет, что она сегодня не будет со мной учиться, но не от лени – «с вами, пишет разбойница, с вами, говорит, я готова день и ночь учиться», а сегодня, говорит, у нас будут гости – Ростопчин граф, князь Иван Михайлович Долгорукой, Глинка Сергей Николаевич, Козлов – ну, этот повеса всегда у них торчит…

– Это все сочинители, дядя? – спросила девушка.

– Сочинители, а то и вельможи. Да еще, говорит, мы вам покажем редкость невиданную – героиню…

– Какую, дядя, героиню?

– Ай Бог ее ведает, не пишет моя воструха… Да и еще, говорит, одного господина, который приехал прямо с войны и Наполеона видал нос к носу…

– Ну уж, Наполеона! Злодей он! – вспыхнула девушка, вспомнив, что по милости Наполеона разбито ее счастье и страдает дорогое ей существо.

На крыльце послышался чей-то разговор и старческий голос проговорил:

– Милости просим, матушка, отдохнешь и пообедаешь с нами.

– Это бабушка с кем-то, – проговорила, в свою очередь, девушка, прислушиваясь. – С кем это она?

– Да с кем же больше быть маменьке, как не с святыми людьми? отвечал Мерзляков, улыбаясь. – Надо полагать, поймали еще какую-нибудь юродивую или странницу, которая и плетет им мрежи словесные – врет не запинаясь, а маменька век готова этакое все слушать.

Действительно, в комнату вошла старушка, седенькая, благообразная, с детским, добродушным выражением сморщенного лица, при совершенно белых волосах. Это была мать Мерзлякова, до сих пор смотревшая на него как на маленького и называвшая его не иначе, как Алешенька. За ней выступала чумазая, загорелая, краснощекая, с умильными глазами, набожно смотревшими из-под черного платка, баба-странница. Вздернутый кверху нос, приподнятые брови и осунувшиеся углы губ как будто силились показать, что жирное лицо это постоянно пребывает в молитвенном умилении.

– Ну, Алешенька, мой друг, вот Бог послал нам богомолку и молитвенницу нашу. Святой человек, я тебе скажу, Алешенька, – и-и-и святой! – затараторила старушка.

Баба мотнула спиной и головой, желая изобразить глубокий поклон хозяину, после того, как она мотнулась таким же образом перед висевшею в переднем углу иконою.

– Святой, святой жизни человек!

– Грешная я, матушка, сор и прах я перед святыми людьми, скромничала баба.

– Уж и рад же ты будешь, Алешенька, что я привела ее, – знаю, рад-радешенек будешь послушать ее, да и ты, Аришенька, – лепетала старушка, усаживая свою гостью. – Ох, устала я.

– Да вы сами-то, бабушка, садитесь, вздохните хотя, – уговаривала старушку Ириша, целуя ей руки.

– А то чаю, маменька, не выкушаете ли? – предлагал бакалавр, осматривая странницу. – У обедни были?

– У обедни, Алешенька… Ух, как дьякон забирал евангелие, я тебе скажу, – так забирал высоко, что, я думала, окна полопаются… Ах, матушки мои! как ударит, как ударит! А певчи-то за ним – как подхватят, да как понесут в гору, под самое, кажись, небо хватают… Да и дьячок Парфен с апостолом дал себя знать, ах в животе у меня точно что оборвалось, как он дернул под конец. Славная служба была, Алешенька, тебе бы понравилось… А ты чтой-то не был у обеденки?

– Я, маменька, был с Аришей в Архангельском.

– Бонапарта, поди, поминали тоже?

– Читали, маменька.

– А! пес-то безбожный! замирился-таки… Да его бы как Стеньку Разина, да Гришку Отрепкина с Ивашкой Мазепкой на всех соборах проанафемить, злодея… А! бунт затеял против белого царя, измену учинил… Это другой Емелька Пугачев, что царем назвался.

– И хуже того, матушка, сказывают, – вставила свое слово странница. Верные люди сказывают, – нечистый он, вантихрист – от него следов, матушка, не бывает…

– Следов не бывает?

– Не бывает: это по снегу ли идет он, по песку ли – нету от него следов, матушка.

– Бесследный! ах, Боже мой, Боже мой!

– И тени от его, матушка, нету. – И тени нету?

– Нету, потому дух нечистый, пар, одним словом: какая от ево, от духа, тень быть может?

Странница начинала и бакалавра уж заинтересовывать: такой невообразимой чепухи он ни от кого еще не слыхивал. Он уселся у стола, на который Ириша поставила чайный прибор и в ожидании самовара слушала интересную посетительницу, – и тоже слушал.

– И еще третья, матушка, в ем, в Бонапартие, примета есть, продолжала странница, видимо, польщенная тем, что ее все слушали: – ево, матушка, в зеркале не видать.

– Как в зеркале не видать?

– Не видать да и на-поди… Глядит он это в зеркало ли, в колодец ли, в реку ли – нету ево образа там, не видать ничево…

– Ничево! скажите!

– Ровнехонько ничего, потому тоже дух видь он единый, пар – ну, и не видать духа-то в зеркале… Оттого его, матушка, и пуля не берет.

– Ах, он окаянный!

– Не берет, потому дух… Вдарит это ево пуля – и наскрозь, вдарит и насквозь, потому – пустое место, аки бы дыры в воздухе.

Вошла Мавра с самоваром, все такая же угрюмая, как ночь: тут Бог гостей посылает, странничков, там пирог пригорел – срам!

– Здравствуй, Мавруша! – ласково обратилась к ней старушка.

– Здравствуйте, матушка барыня.

– Послушай-ка, Мавруша, какие чудобушки рассказывает святой человек, такие чудобушки, волос дыбом становится!

– Недосуг мне, матушка барыня, слушать-то, и лба-то толком перекрестить не успею…

И Мавра бурей вышла из комнаты, возбудив улыбку бакалавра и веселый смех Ириши: у них на уме было несчастье с пирогом.

– Да ты, матушка, сними с себя котомку-то, – снова заговорила старушка к своей гостье, – помеха она тебе большая.

– Нету, матушка, от нее мне никакой помехи, потому святые вещи в ней вее, святые вещи, матушка.

– Святые? Ах, Господи! – И старушка перекрестилась. – Что же у тебя тамотка, матушка, есть?

– Всякие святые вещи, родная моя: и водица ерданская, в которой водице сам Христос крещение примал; есть и камушек мал от того места, на коем месте ножки святого Ивана Предтечи стояли, как он, батюшка, Спасителя кстил, ерданскою святою водицею обливал. Есть, матушка, и листочек сухонькой от той смоковницы неплодной, что кою смоковницу Христос, батюшка, проклял… Так-то теперь цветет она, так-то цветет! Сама, грешная, своими грешными глазыньками видела…

Мерзляков молчал и только улыбался; но Ириша не выдержала и вся вспыхнула.

– Как же она цветет теперь, вы говорите, когда ее Христос проклял и она тогда же засохла? – сказала она, гремя чашками и торопясь наливать чай.

– Усохла, барышенька-красавица, точно усохла, а теперь цветет: когда Спаситель воскрес, то и велел своим ученикам полить ту смоковницу ерданскою водою – коли я-де воскрес, пущай и она воскреснет, я всех-де приходил спасти и ее спасу. Так она с той поры и цветет, матушка-барышенька, невозмутимо отвечала странница, с умилением глядя в потолок, к мысленному небу.

– Что, Ириней, срезали тебя? – шутя заметил бакалавр.

– Где тебе, Аришенька, с нею тягаться, – заметила внушительно бабушка, – она, поди, и отца Савву загоняет святостью-то да всем божеским. А что, матушка, – обратилась она робко и просительно к страннице, – можно посмотреть водицу-то эту иорданскую, да камушек тот, да листочек сухонький? а?

– Можно, родимая, коли с верою…

– С верою, с верою, уж это как Господь видит.

Странница сняла котомку и стала в ней рыться, набожно бормоча: «Господи Исусе, Господи Исусе, открой очи наши грешные, открой слепоту нашу…» Порывшись немного, она вынула бумажку и развернула ее; в бумажке оказался небольшой огарочек желтой восковой свечечки!

– Это, матушка, свечечка от самого гробика Господня, у самого гробика теплилась… А это нагарец на фителечке на эфтом – это, матушка, от небесного огня.

– От небесного! ах, Господи!

– От небесного… Сама видела, как с неба сходил… Таково страшно! Стоим это мы, матушка моя, у заутрени, у гроба Господня, в ночь-то на Светлое Воскресенье, – стоим это, слушаем службу божественскую… Коли, мать моя, как запоют, словно бы анделы на небесах, «Христос воскресе», как запоют – смотрим, а с неба-то с самого, через кумпол этот, огоньки-огоньки-огоньки, словно бабочки, – и летят, и летят с неба язычками да так к свечечкам-то, к фитилькам, к светильням самым и прилепились. И востеплились свечечки! У меня, матушка, от такого от чуда чуднаго ажно под коненками задрожало.

– Еще бы! а! свечечка-то какая святая! ах, ты Господи! вот сподобил! Ну, а водицу-то иорданскую покажь, матушка.

Баба опять роется и вынимает пузырек, тоже завернутый в бумажке и заткнутый воском.

– Вот, матушка, и водица ерданская. Сама набирала; целый туесок набрала да роздала добрым людям.

– А! водица-то какая! как слеза…

– Чище, маменька, чем в Мытищах? – с улыбкою спросил бакалавр.

– Чище, Алешенька, чище.

– Чиста, уж и так чиста, что и сказать нельзя… Мы, матушка, страннички, купались в Ердань-реке, так такая, матушка, чистая вода, что наскрось человека в ней видно… Стоишь в воде – как стекло: скрость тебя все видно…

– Как сквозь Наполеона? – не без лукавства ввернула словцо Ириша, улыбаясь дяде.

– Точно, барышня, точно как скрозь Наполеона… потому – святая вода чудо творит. И в той ерданской воде утонуть нельзя – не примает грешного тела и на-поди.

Между тем священные разговоры не мешали страннице попивать грешный чаек. Чашечку за чашечкой она пропускала тепленькое питие в свою окаянную утробу, и пот градом лил с ее благочестивого, заплывшего грешным жирком лица. Ириша все подливала ей и бабушке, все подливала. Странница пила, звонко откусывая маленькие кусочки сахару и стряхивая их бережно в блюдечко, пила вприкуску, и после каждой чашки кланялась й благодарила хозяев, а недогрызенный кусочек клала на донышко чашки, опрокинутой на блюдечко.

– Много довольны вашим угощением, кажись бы, и многонько этого будет, – говорилось после каждой чашки. – «Странного напои, нищего накорми, нагого одень, слепенького проводи», – глаголет Господь.

– А листочек, матушка, от смоковницы-то? – не отставала любопытная старушка. – Покажь, родимая.

Вынимался и листочек, может быть, и это всего вероятнее, сорванный не с смоковницы, а на Тверском бульваре.

– Господи! Господи! а какой листочек-то… словно от вишенки, бормотала неугомонная старушка.

– Так, так, кормилица… А поди, ему сколько тысяч лет будет! поясняет странница.

– А много разве?

– Много. С того годика самого цветет, как Христос батюшка воскрес.

– И листочки не опадают?

– Не опадают, матушка… потому – святое дерево, да и зимы там пету.

– Как же? – опять не утерпела Ириша: – Ведь в тысячу восемьсот семь лет уж давно бы все листочки богомольцы оборвали с этой бедной смоковницы сколько их там бывает!

– Точно, оборвали бы, матушка-барышня, да оно, я говорю, святое-то древо, чудесное: ты с его это, примером, срываешь листочек-то, а во место его тут же, матушка, новенький вырастает, так вот на глазыньках у тебя пупырушек этакой зелененький и лезет-лезет, да листочком-то перед тобою и разверзится – такого чудесно!

– Что, Ириней, опять срезался? – лукаво заметил дядя. – Тут с критикой не суйся – сразу оборвут с фактом.

– Оборвут, Алешенька, это точно, что оборвут, – подтверждает старушка. – А ты, Аришенька, не суйся туда, где не понимаешь, – твое дело детское, молоденькое.

– Что, Ириней? а? наскочила с критикой?

– Ах, дядя! Ну, уш-ш! – и Ириша надула губки.

Тем временем Мавра, грозною тучей врываясь из кухни в столовую, собрала обедать, убравши предварительно чайные принадлежности. Обедали Мерзляковы по старине, очень рано, вскоре после обеден. За столом пили квас, который так искусно умела готовить на все дотошная Мавра, не любившая лакеев. Барин был немножко капризен, постоянно жаловался, что воняет то кухней, то чадом, то луком, то Мавриными руками; но на это всегда получал соответственные, весьма резонные возвражения от матери.

– Мавриными руками воняет, – а что ж ты целовал, что ли, Маврины-то руки, Алешенька?

– Фуй, маменька! так слышно, что воняют луком.

– Это, друг мой, все от носу – такой не хороший нос у тебя.

– Точно, матушка, от носу, – подтверждает странница. – Вот тоже и у мощей святых угодников – иной нос-то слышит райское благоухание, а иной нету, ни за что не услышит, потому – все от Бога, кому как положено… Вот я, грешная, всегда слышу… Тоже вот и насчет видениев этих: иному дает Господь эти видения видеть, а иному не дает.

– Так ты, матушка, и видения видела? – снова заинтересовалась старушка.

– Видала, матушка, видала – сподобил Господь.

– А что ж ты видала, мать моя?

– Разное, матушка, – все разное.

– И ангелов видела?

– Нету, матушка, анделов не привел Господь видеть, не сподобил, а херувимов видала.

– Какие же они, матушка?

– Так махоньки, словно робяточки малы… Только у их всего-то естества – головка да крылышки, а больше ничего нетути.

– Ни ножек, ни ручек?

– Ни ножек, ни ручек, только крылышки; крылышками это бесплотными помавают и гласы херувимски испущают…

– Ну, матушка, еще пирожка скушай.

– Довольно, кажись, матушка, будет – оченно сыты.

– Нету, скушай, родная.

– Спасибо, спасибо… Не сквернит во уста…

– Ну, Мавра, пирог на славу удался, – одобрительно кивает Мавре бакалавр, – хоть бы и Наполеону.

– Тьфу-тьфу-тьфу! с нами кресная сила! – зачурала Мавра. – Чур ево, окаянного.

– И совсем не подгорел, Мавруша, так только немножко подрумянился, – успокаивала ее барышня.

– А все-таки кухней воняет, – дразнил бакалавр.

– Ну, батюшка, барин, Лексей Федорыч, отпустите вы меня, не слуга я вам, не угожу на вас ничем – это не жизнь, а каторга! – заголосила огорченная Мавра.

– Полно, полно, Маврушка! Он шутит, – успокаивала ее старушка. – Ах, Алешенька! как тебе не стыдно, да еще при гостях!

После обеда бакалавр, поцеловав руку у матери, удалился в свой кабинет. Старушка и странница отправились в спальню, чтобы отдохнуть маленько и о божественском поговорить, а Ириша вышла в сад, находившийся при домике, в котором жил Мерзляков. В этом-то саду, обнесенном высоким деревянным забором, находились и акации, и сирень, и аллея, и береза с буквами на стволе – одним словом, все, что напоминало девушке прошлогодние вечера, и особенно один душный, незабвенный вечер, когда…

Ну, да об этом Ирише лучше знать, чем нам… Но в саду она оставалась недолго, тревожимая какими-то мыслями, и воротилась назад. Так как кабинет дяди не был закрыт, то она и прошла туда. Мерзляков сидел у письменного стола и, по-видимому, мечтал над полученной от Хомутовых запиской. Девушка, заметив это, улыбнулась. «У, дядька гадкий, – подумала она. – и у него письмецо, и у меня – ишь тихоня!»

– Я вам, дядя милый, не помешала? Вы читаете?

– А! это ты, Ириней… Я вот читаю… смотрю, в котором часу у Хомутовых надо быть, – заговорил бакалавр торопливо, пряча записку.

– А вот я никогда не видала вашу ученицу, дядя, – Хомутову… Молоденькая она?

– Лет двадцати или с малюсеньким хвостом, вот как твой нос.

– А хорошенькая, она, дядя?

– Вот тебе на! Уж и ты стала разбирать хорошеньких… барышень или мужчин?

Ирина покраснела.

– Нет, дядечка, – я так, из любопытства.

– То-то, плутовка, Ириней эдакой Бонапарты?!.. Ане хочешь ли почитать вот новую книжку – недавно вышла, книжка хорошая… И знаешь, кто сочинитель?

– Не знаю, дядя. Кто?

– Такая вот, как ты, барышня.

– Это Поспелова, дядя? «Муза речки Клязьмы», как ее назвал князь Долгорукий?

– Нет, да ведь Поспелова, ты знаешь, умерла больше года тому назад.

– Как же, знаю. Еще мы с вами и на могилу к ней ходили. Помните ее эпитафию – такая чувствительная:

Любовь и дружество, рыдая в сих местах,

Поспеловой сокрыли прах.

– Помню. А эта недавно вышла «Неопытная муза» – Буниной.

– Буниной, дядя, я не знаю.

– Ну, мы ее с тобой, если хочешь, и начнем теперь же.

– Ах, как я рада, дядечка… Только сегодня у меня голова болит…

– Ну, в другой раз… А хорошо, сильно пишет… О ней уж вон как говорит поэт:

Я вижу – Бунину – и Сафо наших дней

Я вижу в ней.

– Да у нас уж много этих Саф было, дядя… Еще, помните, тот Тургенев, веселый такой, что приезжал из Петербурга, дразнил вас этими Сафами. Российские Сафы – как смешно!

– Тургенев – это друг Карамзина и Сперанского… А тебе, глупый Ириней, все смешно.

– Да, конечно, дядя, смешно, – «российские Сафы», «российские Платоны», «российские Невтоны», «российские Наполеоны» еще будут.

– Ну, этому не бывать, Ириней.

– А что, дядечка, пленных скоро будут менять? – вдруг оборвала Ириша.

– Вот тебе раз! Каких пленных?.. Ты кого пленила?

– Ну уж, дядя, с вами и говорить-то нельзя! – обиделась барышня.

– Ну, не сердись, Ириней… Что это тебе за охота пришла о пленных вспомнить?

– Да так, дядечка, – о Наполеоне заговорили, ну и вспомнила… Вон в церкви как рыдала одна молоденькая барыня. Должно быть у нее кого-нибудь или убили, или в плен взяли – так жалко было ее, так жалко! И многие плакали на панихиде, и я плакала, оттого и голова разболелась у меня.

– Ну так ступай в сад – и пройдет. А Мавре скажи – ишь как гремит посудой, точно Наполеон, – скажи, дружочек, Мавре, чтоб принесла мне квасу, да холодного, со льду… Я тут поваляюсь и почитаю…

– Хорошо, дядечка, сейчас.

– А маменька все о божественном, поди, с этой выжигой разглагольствует?

– Да, они теперь о каком-то «беспятом бесе» говорят… Ну, прощайте, дядя, – я пришлю Маврушу.

И Ириша, нагнувшись к бакалавру, поцеловала его сзади в плечо, а он, обхватив ее за шею, притянул к себе и поцеловал в лоб.

– Ну, смотри у меня, чтоб голова не болела…

– Не будет, дядечка, – и девушка весело упорхнула.


Примечания

Я вижу – Бунину… – експромт В. с. Раєвського, наприклад, .

По изданию: Полное собрание исторических романов, повестей и рассказов Даниила Лукича Мордовцева. – Петроград: Издательство П. П. Сойкина [без года, т. 4 – 6], с. 146 – 157.