Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

8. У Палиихи в Паволочи

Даниил Мордовцев

Много было в это время работы Палию, и было о чем подумать; и молодому черепу так впору бы лопнуть от дум беспокойных, от тяжкой неизвестности, которая тяготела над Правобережной Украиной, которую старые, но еще мощные руки Палия буквально вынули из могилы, как о том пророчествовал Юрий Крижанич… Не хочет брать Палия с его воскресшею Украйною под свою высокую руку московский царь, да и как ему взять его и всю его буйную Палиевщину под свою руку, когда он шибко задрал шведского короля, отнял у него ключ к морю Варяжскому, и сердить Польшу не приходится. А взять Палия, значит рассердить Польшу, потому: Палий-де полковник в подданстве состоит у польского короля, союзника царского, да вся Правобережная Украйна, вся Палиевщина – польская земля…

То-то польская! Разодрали бедную Украйну по живому телу надвое: одну половину Москва взяла, другую, правобережную, дали польским собакам на съеденье… Так не быть же этому! Старый Палий все собачьи зубы переломает у ляхов, а не даст им Украины! Вон сколько воды в Днепре, что бежит к морю мимо Киева: то кровь да слезы украинские, а не вода… Как же отдать все это ляхам? Пускай лучше уж с мертвого сымут сорочку, когда Палий умрет, а Украину он не отдаст ляхам… Не Иуда он, чтобы продать Христа; да и Иуда и тот удавился… А то царь пишет, покорись ляхам, отдай им мать родную на поругу… Царю хорошо: он там у самого моря новый город строить начал, это он свечечку затеплил там в память пращура своего, Александра Невского… А Палию велит загасить свечу, что он затеплил над могилой Украины… Не бывать этому! Лоб расшибут поляки об стены Белой Церкви, что укрепил Палий. Не видать им, как своих панских ушей, ни Богуслава, ни Корсуня, ни всей Хвастовщины, ни Полесья, ни Побережья, все это Палиево; умрет, так Богу завещает свою отчину-Украйну, а не панам на прогул, да на пропляс, да на венгржин, да на мазура…

А и поп этот московский, отец Иван Лукьянов, подозрителен. И туда из Москвы ехал, в Царьград, так все высматривал да вынюхивал и назад теперь с караваном торговых московских людей шел, так тоже до всего докапывался. Уж не подослан ли кем?..

Вот уж и солнце высоконько взошло. Казак Охрим, что приехал из Паволочи, успел соснуть и идет к батьку-полковнику. Палий сидит на рундуке, в холодку, под навесом своего дома, и завтракает: на белой скатерти, постланной на небольшом дубовом столе, стоит сковорода с шипящею яичницею; тут же на столе белая «паляниця», хлеб, огромный каравай, с воткнутым в него ножом; тут же и «пляшка» с «горилкою-оковитою» и серебряная с ручкою чара. Палий ест шипящую яичницу, прямо с сковороды, круглою деревянною ложкою… Тут же и собаки облизываются…

– Що, Охріме, виспався? – спрашивает старик, завидев казака.

– Виспався, батьку.

– А снідав?

– Снідав.

– А оцієї не цілував? – указывает Палий на бутыль с водкой.

– Зачепив трохи, батьку, – улыбается Охрим.

– А ну, зачепи ще. – И Палий наливает чару. Охрим бережно, словно чашу с дарами, берет чару в правую руку, потом передает ее левой, широко крестится, снова берет чару в правую руку и опрокидывает ее под усы, словно в пропасть…

– На здоров’ячко, – говорит Палий, утирая «рушником» губы.

– Нехай вас Бог милує, батьку, – отвечает Охрим, ставя чару на стол.

– Теперь побалакаємо… Що там у вас у Паволочі?.

– Спасибі Богові, усе гаразд.

– Козаки не скучають?

– Скучають, батьку… На долонях, кажуть, шерсть пророста…

– Оттакої! Як на долонях шерсть пророста?

– Давно, кажуть, ляхів не били, тим і пророста?

– Ач, вражі діти… А що пані моя стара?

– Пані-матка здоровенькі, кланяються.

– А московського попа бачила?

– Бачили… вони ж його й привітали и обідом частували.

– А купці московські, що з ним були?

– І їх пані-матка частували… Не нахваляться москалі; «от, кажуть, так полковниця! Вона, кажуть, и цілим полком управить, хоч на війну, так поведе»…

– О! Вона баба-козак у меня, – улыбаясь и моргая сивым усом, говорит Палий.

– Та козак же ж, батьку…

– Козак-то козак, тілько чуб не так…

И Охрим осклабляется на эту остроту старого полковника.

– Москалі казали, що пані-матка у нас така, як он у їх Москві була царевна Сохвія, козир-дівка…

– Еге! Козир-дівка… Високо літала, тільки цар їй крила приборкав.

Разговор шел о второй жене Палия, на которой он женился уже в Хвастовщине, когда начал превращать «руину» в цветущую Украину. Палииха была женщина умная, энергичная, как раз под пару неугомонному старику, этому Иисусу Навину заднепровской Украины [31], который на время остановил солнце западной Малороссии, склонявшееся к закату и погружавшееся в мутные воды Речи Посполитой. В отсутствие мужа, который был в беспрестанных разъездах, то воюя с поляками и татарами, то сооружая крепости, Палииха брала правление полком и землею в свои умелые руки, и из этих рук ничто не вываливалось: она отдавала приказы казацким старшинам, выслушивала их доклады, держала суд и расправу, принимала посланцев со всех мест: из Киева, из Батурина, от польской шляхты. По всей Правобережной и частью по Левобережной Украине раздавалось имя «пані-матки», «Паліїхи», почти столь же громко, как имена Палия и Мазепы.

Историческая судьба украинской женщины и женщины московской, великорусской, представляет собою явления, далеко не похожие одно на другое. На жизнь московской женщины, особенно боярыни и боярышни, а равно жен и дочерей всех «лучших», по тогдашнему выражению, «людей», татарщина наложила вековую печать тюремности и замкнутости, печать, которую пробовали было сорвать с этой отатаренной жизни первые вольнодумки русской земли – мать царя Петра Первого, царица Наталья Кирилловна Нарышкина, и сестра его царевна Софья, но не осилили и которую уже сорвал сам Петр вместе с кусками живого русского мяса и с переломом ребер и голеней русской земли. Московская женщина ничего не знала и не видала, кроме терема и церкви. Эта тюремная жизнь скрашивалась только возможностью от утра до ночи, не разгибая спины, сидеть над нехитрыми рукодельями, шить и вышивать пелены, ризы да воздухи для церквей и попов, кроить и строчить для себя кики да повойники, да душегрейки, да иногда пропеть грустную песню о том, –

Как мил сердечный друг меня не любит.

Он кормить-поить меня младу не хочет…

Каторгу выносила московская женщина, а не жизнь, и из домашней тюрьмы-терема ей оставался один-два выхода: либо в монастырь, в «темну келью», на новую тюремную жизнь, либо на погост, на вечное успокоение… Государственная, общественная и даже уличная жизнь проходила мимо московской женщины, не задевая ее, не интересуясь ею, и только задевало ее время, проводя черты и резцы по ее отцветающему лицу, вплетая серебряные блестки в ее косу русую, вечно прикрытую, мало-помалу задувая огонь ее очей… Выходила московская женщина замуж, не зная и не видя своего суженого: это была не радость для нее, а суд, суд Божий, да суд батюшков, да матушкин, за кого «осудили» ее выдать, тот и «суженый» ее, и этого суженого ни конем не объедешь, ни пешей от него не убежишь. И стала – исторически, наследственно, – стала московская женщина «бабою», у которой волос долог, да ум короток… А где было ей набраться этого ума, чем отрастить и обострить его?

Не такова была историческая судьба украинской женщины. Над Украиною не тяготела татарщина и не отатарила ее, как землю московскую, не заперла украинскую женщину в терем. Над Украиною татарщина пронеслась ураганом, оставив повсюду следы разрушений; но отатарения там не было; после урагана историческая жизнь дала новые, свежие побеги. Эта своеобразная жизнь создала пресимпатичный и препоэтический тип вольного казака, который не терпел никакой узды, ни повода.

Эта же жизнь создала и своеобразный тип украинской женщины, которая никогда не была ни рабою, ни теремным, бесполезно прозябаемым растением. Украинская женщина росла, часто по целым годам не видя ни своего «татка любого», ни своих «братиків милих, як голубоньків сизих», которые рыскали «по степах та по байраках», с ляхами да татарами воюючи, да своим казацким белым телом «комарів годуючи».

Выходила украинская «дівчина» замуж всегда по любви, потому что, живя на свободе, любя до страсти «вулицю» и «пісню», хороводясь с козаками-парубками по целым ночам на общественных сходбищах, видаясь с ними и тайно, то в «вишневых садочках», то «у темному лузі», то «коло криниченьки з холодною водиченькою» – она успевала изучить своего милого и знала, за кого выходила… А там глядит – ее милый «стрепенувся та й полинув» с ляхом да татарвою драться, а у нее на руках – и дети, и хозяйство, «бики та корови» та «воли круторогі»… Надо обо всем подумать, за всем усмотреть – чтоб и «бики та корови не поздихали», да чтоб и ее «чорні брови не полиняли»…

И вырабатывался из украинской женщины прелестнейший исторический тип – это тип самостоятельной женщины, самостоятельной везде, куда бы ни покатилось ее жизненное колесо: если красота и несчастья родины делали ее «полоняночкой», если она попадала в руки какого-нибудь паши-янычара, то и там становилась госпожею, либо – «дівкою-бранкою Марусею Богуславкою», которая самим пашею заправляла, либо султаншей вроде Роксанды из Рогачева, которая играла судьбою всей Оттоманской Порты, держа в своих красивых руках сердце и волю повелителя правоверных; если же она оставалась дома, то она в общественной жизни имела свой голос, а в семье она владычествовала нередко над самим «чоловіком»… Такова была старая Кочубеиха…

Тот же тип самостоятельной украинки представляла и Палииха. Московский поп Лукьянов, привыкший видеть московскую боярыню только на исповеди, на смертном одре, да в гробу, был поражен тем, что он нашел в Паволочи. Этим местечком заправляла Палииха: она была и комендантом крепости, и полковником в местечке, и хозяйкою в своем доме.

Едва купеческий караван, с которым Лукьянов следовал из Цареграда в Москву, въехал в Паволочь и остановился на площади, как тотчас же был окружен любопытствующими казаками, у которых, как они жаловались, от скуки волосы стали прорастать на ладонях, долго, может быть, несколько месяцев не бравших сабель в руки. Лукьянов, который, проезжая в Царьград, видел, как в Паволочи же его окружили казаки «голы, что бубны, без рубах, нагие, страшны зело», «все голудьба беспорточная», «черны, что арапы, и лихи, что собаки», – замечал теперь, что казаки смотрят уже не «голудьбою беспорточной», а порядочно одетыми, кроме тех, которые, «пропив штаны и сорочку», бродили в чем мать родила, одетые лишь солнечным лучом, да кое-где волосами…

– Відкіля, добрі люди? – спрашивает один из таких молодцов, одетый лишь в солнечные лучи, подходя к каравану. Хотя он был весь голый, но на голове все-таки красовалась казацкая шапка.

– Из Цареграда, родимый, – отвечает московский купчина, потолкавшийся по белу свету и всего видавший на своем веку. – Из самой турской земли.

– Добре… самого бісового сына козолупа бачили?

– Какого, родимый, козолупа?

– Вавилонську свиню…

– Не ведаю, родимый, – отвечает купчина в недоумении.

– Нашого Бога дурня, – настаивал голый казак.

– Не ведаю, не ведаю, родимый, про кого баишь, – недоумевает купчина.

– Та самого же салтана, іродову дитину…

– О! Видывали, видывали…

Увидев попа, голый казак, не забывающий своего человеческого достоинства, хоть оно и ничем не прикрыто, почтительно подходит к Лукьянову и, сложив руки пригоршней, протягивает их к священнику.

– Благословіть, батюшка, козака Голоту.

– Господь благословит… Во имя Отца и Сына и Святого Духа…

– Амінь…

– Что это ты, любезный, без рубахи? – спрашивает священник.

– А на що вона тепер, батюшка? – в свою очередь невозмутимо спрашивает казак Голота. – І так тепло…

– Как на что, наготу прикрыть…

– На що ж прикривати те, що Бог козакові дав? – озадачивает Голота новым философским вопросом. – Бог нічого худого не дав козакові…

– Так-то так, а все же студно…

– Ні, батюшка, не холодно, саме впору…

Вот и говори с ним! Но в это время к каравану подходит хорошо одетый казак при оружии и также просит благословения у священника в свою массивную пригоршню. Получив его и как бы боясь просыпать, он продолжает держать перед собой пригоршню и говорит:

– Пані-матка полковникова прислала мене до вас, запрохати вас до господи.

– А кто это пани-матка полковникова? – спрашивает отец Иван.

– Пані-матка, батькова Палієва жінка.

– А! Спасибо-спасибо на добром привете… Ради ей, матушке, поклониться… Как с дороги малость приберемся да пообчистимся, так и явимся к ней на поклон. Только где б нам, у какого доброго человека остановиться в избе?

– А в мене, батюшка, – радушно предлагается голый казак.

– У тебя, сын мой? – удивленно спрашивает батюшка.

– Та в мене ж… У мене сорочки хоч і нема, так хата є: бо хату пропити не можна: пані-матка зараз чуприну почуха.

– Какая пани-матка?

– Та вона ж, вони ж, пані полковникова… Вони в нас строгі…

– Ну, спасибо, друг мой… Где ж твоя изба?

– У меня не изба, а хата…

– Ну, пущай будет хата… Где ж она?

– А он де, коло верби, без воріт… Ворота пропив… та на що вони козакові?

И словоохотливый, радушный голяк, важно накренив свою высокую смушковую шапку на бок, повел гостей к своей хате.

– Хата добра… А жінка в мене умерла, от и нікому сорочки пошити, – объяснял он отсутствие на себе костюма. – Були сорочки, що ще покійна Хівря пошила, так як було подивлюсь на них, згадаю, як вона шила, та усякими стежками, та мережками мережила їх, та зараз у сльози… Ну, і пропив, щоб не згадувати, та не тужити по жінці…

И бедняк горестно махнул рукой. Две крупные слезы, выкатившись из покрасневших глаз, упали на пыльную дорогу.

И двор, и хата Голоты представляли полное запустение. Хата была новая, просторная, светлая. И снаружи, и внутри она была чисто выбелена, разукрашена красною глиною, узор на узоре, мережка на мережке!

– Се, бач, все вона, Хівря, розмалювала… От була дотепна! – грустно говорил бедняк, показывая гостям свое осиротелое жилье.

В хате то же запустение, словно недавно отсюда вынесли покойника, а за ним и все, что напоминало жизнь, счастье… Стол без скатерти и солоницы, голые лавки, голые стены, голые нары без постели… Только под образами висело, расшитое красною и синею заполочью полотенце, оно одно напоминало о жизни…

Гости, войдя в хату, набожно помолились на образа.

– Оце й рушник Хіврин, – говорил Голота, показывая на полотенце. – Оцим рушником нам піп у церкві руки зв’язав, на віки зв’язав… Так смерть розв’язала. Нема в мене Хіврі, один рушник.

И бедняк, упав головою на голую доску дубового стола, горько заплакал… «Один рушник… один рушник зостався… щоб мені повіситись на ньому»…

Не более как через час после этого московские проезжие люди были уже на Палиевом дворе. Они несли с собою подарки для пани полковничихи: отец Иоанн нес несколько крестиков и образков, вывезенных им из святых мест; купцы московские – кто турецкую шаль, кто сафьянные, шитые золотом сапожки, кто нитку кораллов, кто коробок хорошего цареградского «инджиру».

Палииха встретила гостей на крыльце. Это была высокая, массивная, уже довольно пожилая женщина, на лице которой лежала печать энергии, а в обхождении проглядывала привычка повелевать. Серые, несколько стоячие глаза, которые в молодости подстрелили такого обстрелянного и окуренного пороховым дымом беркута, как старый Палий; орлиный нос с широкими ноздрями, для которых требовалось много воздуха, чтобы давать работу могучим легким; плотно сжатые, хотя не тонкие губы, которые и целовались когда-то, и отстаивали вылетавшею из-за них речью права и достоинство этой женщины с страстною энергиею, – все это говорило о цельности характера, о стойкости воли и недюжинном уме. На голове у нее было нечто вроде фески или фригийского колпака, спускавшегося на бок и закрывавшего ее белокурые, густые, но уже посеребренные временем и старостью волосы. На плечах – нечто вроде кунтуша, из-за которого виднеется белая, расшитая узорчато, сорочка с синею «стрічкою» у полного горла и голубыми монистами на шее и на могучей груди. Сподница – двуличневая, гарнитуровая. В руках – белая «хустка». На ногах – голубые «сап’янці».

Ступив своей грузной, но свободной, мужской походкой навстречу отцу Иоанну, она наклонила голову, согнув только свою воловью шею и не сгибая спины, и ждала благословенья. Священник громко и внятно благословил и получил в ответ такое же громкое и внятное «аминь».

– Мир дому сему и ти, жено благочестивая!

– І духові твоєму.

– Поклон тебе от супруга твоего, благородного полковника Симеона Иоанновича, и наше челобитье.

– Дякую, отче.

– Челом бьем тебе, госпоже, и нашими худыми поминками, – сказал купчина, низко кланяясь и шибко встряхивая волосами. – Прими наше худое приношение, не побрезгуй.

– Дякую на ласці, дорогі гості… Прошу до господи…

Купцы низко кланялись, с удивлением глядя на эту новую Семирамиду [33]. В Москве таких они отродясь не видывали… «Вот баба-яга», – вертелось на уме у старшего купчины: «Лихач, конь-баба!»

Конь-баба грузно, но бойко повернулась, брязнула о пол рундука коваными подковками, звякнула бусовым монистом, визгнула о косяк гарнитуром своей широкой сподницы, словно стеклом о стекло, и вошла в свой дом, вдавливая дубовые половицы «помоста», как тонкие жердочки.

«Ну, конь-баба, подлинно конь»…

Поп и торговые люди робко следовали за нею, точно боясь, что пол под ними подломится. Они вступили в просторную комнату с широкими лавками вдоль стен, увешанных оружием и разными принадлежностями и добытками охоты. С одной стены глядела гигантская голова тура с огромными рогами. Массивный стол, покрытый шитою узорами скатертью, был уставлен яствами и питиями. На самой середине стола красовался жареный баран, стоящий на своих ногах и с рогами, перевитыми красною лентою. Против барана стоял жареный поросенок и держал в зубах огромный свежий огурец, висевший на голубой ленте.

– Прошу, дорогі гості, до хліба-солі, поснідати з дороги. Будьте ласкаві, батюшка, благословіть брашно сіє и питіє, – говорила приветливая хозяйка, приглашая гостей к столу.

Священник благословил. Палииха налила по чаре водки-запеканки и поднесла сначала попу, а потом и купцам. Выпили, крякнули, да и было отчего крякнуть: словно веником, царапнула по горлу запеканка.

– Уж и горилка же! – заметил ошеломленный поп.

– Спотикач, батюшка, – улыбнулась Палииха, звякнув монистом.

– Истинно, спотыкач, – заметил и купчина, – от сей чары сразу спотыкнешься.

– Спотыкач, ишь ты, – качали головами гости.

– Уж и подлинно спотыкай-водка…

– Ні, воно з дороги так, водка добра, не сильна…

– Како, матушка, не сильна! Кистень-водка… Обух-обухом…

И москали об полы руками били, дивуясь крепости спотыкача, кистень-водки… Уж и вор-водка!..

– Рушайте, батюшка, рушайте, дорогі гості, – угощала хозяйка.

И рушали. Досталось и барану рогатому, и поросенку зубатому, и огурцу-великану. Хозяйка между тем свела разговор на политическую почву, на московские, шведские и польские дела, сообщила им, как свежую новость, о взятии царем устьев Невы и заложении там новой столицы. Известие это порадовало попа и встревожило торговых людей.

– Ну, из нового-то стольна града проку не будет, – заметил старый купчина.

– Чом не буде? – спрашивала Палииха.

– Да Варяжское море, матушка, нам, московским торговым людям, не с руки.

– Як не з руки? А торги торгувать морем?

– Да то не море, матушка, хвост един от моря, да и хвост-то оный задран зело высоко… Что в ем проку!

– Не говори этого, Кузьма Федотыч, – возражал поп, – на том месте, в оно время, великий Новгород далеко уехал, какие торги торговал!

– Что было, то сплыло, а ноне Москва всему свету голова… Из Москвы вывезти трон царский, да царь-пушку, да царь-колокол, это все едино, что из Ерусалима града гроб Господень выкрасть.

Ловкая хозяйка искусно прекратила этот слишком специальный для нее московский диспут, свернув разговор на путешествие отца Иоанна.

– А що, батюшка, у Стамбулі чути? – спросила она, наливая гостям по чаре крепкой, ароматической «варенухи».

– Уж и это не спотыкай-ли водка? – с боязнью подумал старый купчина, отстаивавший мировое главенство Москвы.

– Да турки, матушка, в большом переполохе, – отвечал поп, чувствуя какое-то наитие от спотыкача.

– Від чого се такий сполох?

– А все от нашего царя действ… Хотят запереть себя на замок агаряне-то эти.

– Як на замок, батюшка?

– Да вот как царь государь Петр Алексеевич Божиим изволением покори под нози свои Азов-град, дак агаряне-то [34] и восчувствовали страх велий, кабы-де московские воинские люди морем к Цареграду не пришли и дурна какого не учинили…

– Се, бач, по-нашому, по-запорозьки: як наші козаки морем на човнах под самий Стамбул підпливали и туркам-янычарам страху завдавали…

– Так-так, матушка… Да вот они и думают от московских кораблей отгородить Черное море, заперши море Азовское, пролив в Керчи засыпать хотят.

– Е, вражі діти! А як вони від нас, від козаків, загородяться? – сказала Палииха, и глаза ее сверкнули зловещим огнем.

– Ну, Днепр не засыпать им, – робко сказал старый купчина.

– Не засипати! Ми їх човнами самих засиплемо!

И Палииха так стукнула по столу своею богатырскою рукой, что жареный баран свалился с ног. Но в это время в светлицу взошел уже знакомый нам казак Охрим.

– Ще здравствуйте, паніматко! – сказал он, перекрестившись на образа и кланяясь Палиихе. – Хліб та сіль, люде добрі!

– Ты що, Охріме?

– Та козаки, паньматко, скучають…

– Знаю… От вражі діти! Ну?

– Нехай, кажуть, паньматка, погуляти нам дозволить…

– А на кого?

– На вражих ляхів, паньматинко…

– А хіба пахне людським духом, Охріме?

– Завоняло таки, паньматінко… У Погребищі дві корогви їх, собачих синів, показалось… Дозвольте, паньматочко, киями їх нагодувати…

– Годуйте, дітки… Та щоб чисто було.

– Буде чисто, паньматко.

– Хто поведе козаків?

– Та дядько ж мій, Панас Туїту-Тупу-Табунець-Буланий.

– А другу сотню?

– Козак Задерхвіст.

– Добре… добрый казак… З Богом!

Охрим радостно удалился. Московские люди, слушая, что около них происходило, так и остались с разинутыми ртами…

«Уж и конь-баба! Вот так конь! Лихач, просто лихач… Полкан-баба!..»


Примечания

Побережьетериторія Вінничини між Богом та Дністром.

31. этому Иисусу Навину заднепровской Украины… – Иисус сын Навина, преемник Моисея, вождь Израильский, приведший евреев в Землю Обетованную.

Роксанды из Рогачевавласне, Роксолани з Рогатина.

33. «а эту новую Семирамиду. – По легенде – ассирийская царица, жена основателя Ниневии Нина, занявшая после его смерти трон. С именем Семирамиды связывалось основание Вавилона, строительство в нем великолепных архитектурных памятников, устройство висячих садов, а также походы и завоевания до самой Индии, любовные истории.

34. агаряне… – По Библии – потомки Измаила, сына Агари; в Древней Руси так назывались все магометане – татары, турки и др.

По изданию: Мордовцев Д. Л. Царь и гетман. – М.: Книга, 1990 г., с. 65 – 76.