Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

28. Московка на Украине

Даниил Мордовцев

Неприглядна московская сторонка…

Тяжело, безотрадно оставаться долго мыслью все в этой суровой стороне. Томительно и невыносимо витать воображением по этой неприветливой земельке с ее мрачным историческим прошлым, носиться мыслью по земляным тюрьмам Пустозерска и Мезени да холодной Даурии, либо по темным кельям монастырей: Угрешского, Ферапонтова, Кириллова, Воскресенского с их узниками, томящимяся там десятки лет за свои убеждения, каковы бы они ни были… Не над чем тут отдохнуть усталой мысли, не над чем с любовью остановиться и все животворящему воображению… Невесело московское прошлое…

Мысль невольно тянется к жаркому югу, к яркому солнцу, к чарующей природе, к другим людям, с другими заботами, кроме трегубой аллилуии, с другими страданиями и радостями.

Воображению хочется отдохнуть на Украине, хоть и там лилось не мало слез и крови, да все не так, не из-за того… ы видели, как в 1668 году, в Гадяч, во время «русальных игрищ», привезли на возу с трупами обезображенное тело гетмана Брюховецкого, как оплакала его молодая жена-гетманша, Олена Дмитревна, урожденная княжна Оленушка Долгорукова. Не привелось, однако, молодой вдове, похоронивши своего мужа Ивася, воротиться на свою родимую сторонку, в Москову белокаменную: Дорошенко отправил ее в тогобочную Украину, за Днепр, в Чигирин, в свою гетманскую резиденцию.

За горем и слезами, в тоске по родине и в горькой кручине по безвременно погибшем муже, не видала Оленушка Брюховецкая всей красоты тех полей и цветущих долин, лесов и лугов, степей и байраков, речек и переправ, цветущих сел и городов с вишневыми садочками, вербами и левадами, по которым и мимо которых везли казаки знатную московскую полонянку с ее старою нянею, Аксентьевною. Точно во сне, снился ей этот рай земной, по которому, в самую роскошную весеннюю пору, везли ее горькую, осиротелую.

Смутно остался ей в памяти только Киев, где они переправлялись через Днепр: на красивых горах и холмистых взгорьях, весь в цвету и зелени, с высокими печескими стенами и церквами, весь залитый весенним солнцем, нарядный и пестрый от сновавших по улицам его чубатых и усатых черкас и черкашенок, увитых с головы до ног цветами и лентами, бряцающих монистами и серебряными подковками своих красных и желтых черевичек, все это показалось ей чем-то в роде дивных «соний», видений во сне, и все это было так непохоже на родимую, но суровую Москву, где женское личико пряталось от людских глаз, как нечто зазорное, греховное, бесовское, и где даже дети, казалось, не смели резвиться из боязни, чтобы их игры не приняли за «бесовские игрища»…

И вот уже пятый год живет Оленушка Брюховецкая в Чигирине, в семействе гетмана Петра Дорошенко, который оставил ее у себя в качестве знатной московской заложницы. Уже и сыну ее, Грицю, которого она родила тотчас по смерти мужа, в Чигирине, пошел пятый годок, и молодая мать московка не может надивиться, как это из ее сынка Гришутки вышел такой дошлый «хохленок», который ни слова не может сказать по-московски, да и не любит этой речи, родной речи матери, а так и чешет по-украински, по-черкасски, да и матери не велит называть его Гришуткой, а требует, чтобы она звала его «Грицем» либо «Грициком» и «Грицьком», потому-де, говорит, у! смешной мальчишка «хлопці над Гришуткой», говорит, «сміються та лають» и в «горобейку», и в «ворона» та в «зайчика» не дают з ними «гратись»… У, чудной мальчишка! И над нею, над матерью, смеется: «яко бо ти, мамо, говорить, дурна московка, нашої мови і досі не знаєш»… Да и сам в отца весь, чернявенькой и глаза словно вишня владимирка… И Оленушка в нем души не чает…

И жена Дорошенка, и старуха-мать очень полюбили эту тихенькую и скромную московочку, которая казалась им такою горькою сиротою на чужбине, особенно когда они от нее же узнали, каковы московские порядки, и каково там невеселое житье для женщины – не выйти из дому не смей, ни на мужчину не моги засматриваться, неволя, чистая турецкая неволя эта жизнь в Московщине.

Да и в турецкой неволе женщине легче живется, чем московке в Московщине: вон там «дівка бранка, Маруся попівна Богуславка», и из неволи уходить не хочет «ради роскоши турецкой, для ради лакомства проклятого», вон и «волыночка поляночка», которую татары увели, и которая своею «косою из золотого волоса» весь бор осветила и «зеленую діброву і биту дорогу», и та машет ручкою своему «батеньку», чтоб он не гнался уж за нею, вернулся бы «додомоньку»…

Особенно возмущали московские теремные порядки молодую Дорошенчиху, которая была-таки порядочная «гульвіса», и об которой все знали, да и «самовидец», почтенный летописатель, в своей «летописи» записал, что она, молодая «гульвіса» Дорошенчиха, когда муж ее пошел на Брюховецкого, «скочила через плот за молодшим». Еще бы не «скочити!» Муж постоянно в отсутствии: то он с татарами и турками колобродится, Бог весть где, то на тот бок уходит задирать тогобочных, левобережных гетманов, московских «попихачів», то с ляхами заведется: а молодая жена сиди себе одна да «виглядай» своего Петруся… ну, «виглядє – виглядє» даром, да и «скочить через плот», урвется в «вишневий садочок», в «леваду», «у луг зелененький», а там уж и ждет ее «козак молоденький», «ручками обнімає, до серденька пригортає»…

Вот теперь этот «пройдисвіт» Дорошенко вместе с ханом крымским и его ордами потянули к Ладыжину, а оттуда под Каменец к самому турецкому султану, чтобы Польшу «ускромнить» до конца, а молодая женушка сиди тут дома да скучай. Еще хорошо, что хоть с этой молоденькой московочкой можно душу отвести, либо пойти посмотреть, как «парубки та дівчата» справляют «веснянские» игры на берегу Тясмина, а то хоть утопиться, так впору…

Вот и теперь они сидят под вербою у спуска от городской стены к Тясмину, а внизу от них на зеленой лужайке «дівчата» поют свои «веснянки» и играют в «Лялю».

Тихий весенний день клонится к вечеру. Но тени еще не удлинились настолько, чтобы защищать играющих от жарких лучей солнца. Девичьи голоса звенят на всю окрестность; им отвечают «парубоцькі» хоры с другой стороны, и воздух дрожит мелодиями…

– Да, не долго довелось проклятому Демке Многогрешному веселить очи свои цветиками, что он вырастил на могиле моего мужа, покойного Ивана Мартыныча, – говорила задумчиво вдова Брюховецкая, прислушиваясь к пению молодежи и следя глазами за своим сынком Грицем, который играл с другими хохлятами не далеко от девичьего хоровода.

– Та так-таки, так не довго, – отвечала Дорошенчиха, вскидывая на Оленушку своими серыми большими глазами из-под черных бровей «на шнурочку». – Козаки с того боку казали, що оце саме о середопостю старшина тогобочна, лівобережна, минуючи, же постереги зміну того Демка Ігнатенка Многогрішного противко вашого московського царя, напали на Демка в ночі у замку батуринському на ложу, взяли його и зв’язали як злодія, а потім уложили в віз, накрили шкурою мов кабана зарізаного и повезли на Москву… А вже ваша Москва нікого не милує, от сторонка! І як ви її, Оленко, досі не забули, вашу темницю московську!

– Ах, кума миленькая! Как же мне забыть родимую сторонку! – грустно, но ласково отвечала Брюховецкая, не спуская глаз с своего Гриця. – Там у меня и батюшка, и матушка… Жила я в холе и радости…

– О! Яка-та там холя! У теремі мов у тюрмі…

– Я дворская была, сенная девушка, в царском дворце у царицы жила.

– От добро! Така ж турецька неволя!

– Мамо-мамо, и ти, Цяцю! Ідіть сюда! – кричал маленький Брюховецкий Гриць, весь раскрасневшись и указывая на берег. – Ідіть туда, мамо!

На Грице была беленькая полотняная с прямым воротом украинская сорочечка, шитая красною заполочью и завязанная у ворота красною лентою «червоною стрічечкою». Голубые шароварцы убраны в красные сафьяновые сапожки. Подстрижен он кругло и высоко, по-украински. Смуглое личико с розовыми щечками загорело на солнце.

– Та йдіть бо, мамо! – волновался мальчик, обнимая мать и заглядывая ей в глаза. – Ти вп’ять по Москві плакала?

Дорошенчиха лукаво, но с доброю улыбкою посмотрела на мальчика, а мать потупила глаза.

– Плакала мама, Цяцю? – бросился мальчик к Дорошенчихе и тоже обнял ее.

– Трошки-таки поплакали, – улыбнулась гетманша.

– Ну вже ж! – и мальчик топнул ногой. – Як я буду гетьманом, я погану Москву у полон візьму, тоді мама не плакатиме…

Обе женщины засмеялись.

– Добре, Грицю, добре! – похвалила Дорошенчиха.

– Цяцю! Мамо! – снова приставал мальчик. – Ідіть бо до іграшки, а то я заплачу.

И Брюховецкая, и Дорошенчиха должны были повиноваться ими же избалованному Грицю. Мальчик схватил их за руки и повел к Тясмину, на лужайку, где происходили «іграшки».

На лужайке, словно мак в огороде, краснелись и пестрели «дивчата», взявшись за руки и кружась то под ту, то под другую песню. Теперь они играли в «Лялю». Высокая, полненькая, белокурая, но с черными глазами и черными, точно не своими бровями, девушка наряжена была «Лялею»: белокурая с широкою косою головка ее была перевита цветами, и шея, грудь, руки и ноги увиты зеленою рутою и барвинком. Девушка вся представляла из себя пучок цветов, оживленный веселым, улыбающимся личиком. Из-за цветов и зелени пестрели цветные ленты, белая сорочка, коротенькая ярко-оранжевая сподница и желтые сафьяновые черевички…

– Ах, хороша, хороша девушка, лепота какая! – невольно пробормотала Брюховецкая.

«Ляля», взяв несколько венков, которые ей подали другие девушки, положила их на зеленый пригорок, на котором стояло уже несколько плетенок, наполненных красными яйцами, коржиками, бубликами и разными «ласощами». Потом, подозвав к себе низенькую, смуглую, словно татарочка, девушку и положив ей руки на плечи, поцеловала ее в голову, а потом в губы.

– Оце для того, щоб голосок був тоненький та височенький, – сказала она серьезно.

– Коли дасть святий Урай, то буде, – так же серьезно отвечала та, которую поцеловала «Ляля», и которая должна быть «запевалой» и «танок вести».

– І мене! І мене! – закричали другие девушки, приступая к «Ляле».

– Добре, добре, дівчаточка: моїх губ на їх дістане, – отвечала последняя.

– І парубкам ще трошки зостанеться, – лукаво улыбнулась Дорошенчиха, глядя на «Лялю».

Щеки девушки так и залились румянцем…

– Які бо ви, пані гетьманова! – потупилась «Ляля».

Перецеловав ее и посадив около венков на пригорок, девушки взялись за руки, сделали из себя живую гирлянду, и смуглая «татарочка» завела своим свежим, грудным, сильным не по росту голосом:

Та Урай матку кличе;

Та подай, матко, ключі –

Одімкнути небо,

Випустити росу,

Дівоцькую красу.

Дівоцькая краса,

Як літняя роса.

Молодые голоса звенели стройно. Несколько однообразная, как бы не песенная, а обрядовая мелодия отдавала чем-то далеким, старинным, может быть, еще языческим напевом, когда «стыдливые», – по Нестору, – поляне и полянки, совершая свои игрища у воды, этими самыми мелодиями славили своих первобытных богов, и Перуна, и Дажбога, и Стрибога, и Велеса… Оленушку Брюховецкую глубоко трогала эта мелодия, подобной которой она ничего не слыхала на своей далекой сторонке… Даже Гриць стоял безмолвно, не шевелясь и широко раскрыв свои розовые губки…

Ой, дівоцькая краса

Як літняя роса…

– Правда, правда, дівчаточка! – не то с грустью, не то с шуткой сказала Дорошенчиха. – Дівоцькая краса, як літняя роса: сонечко зійде, пригріє, й росоньки немає…

Хор смолк… Движущаяся гирлянда остановилась и замерла на месте. «Ляля» сидела около своих венков, такая задумчивая, и обрывала лепестки махрового мака… Задумчиво сидела на траве и Брюховецкая, вероятно вспоминая о своей Москве далекой, о царских переходах, откуда они, сенные девушки, вместе с царевною Софьюшкою исподтишка на добрых молодцов посматривали… Что-то там теперь? И царевна Софьюшка уж поди выросла, пятнадцатый не то шестнадцатый годок пошел…

– А вы б, дівчаточка, заспівали про пані Брюховецьку, – с улыбкой сказала пани Дорошенкова.

Брюховецкая с недоумением посмотрела на последнюю…

– Про удову, дівчаточка, заспівайте, як удівонька ходила, дівкам танець водила, – пояснила пани гетманова.

– А ну ж, «татарочка», заводь: «коло млина калина», – сказала «Ляля», бросив на траву общипанную головку маку.

«Татарочка» завела, что ей сказано было, и молодые голоса опять выносили новую мелодию:

Коло млина калина,

Там вдівонька ходила,

Дівкам танок водила,

Що вийде, та й стане,

На всіх дивчат погляне.

Всі дівочки в таночку,

Тілько нема одної,

Марусеньки молодої.

Мати Марусю чесала,

Ще й чешучи навчала:

Не стій, доню, з нелюбим,

Не дай ручки стискати

Й перстеника знімати,

А стій, доню, з миленьким,

Як з голубом сивеньким;

І дай ручку стиснути

І перстеника ізняти…

– Так-так, дівчаточка, добре, – поощряла пани гетманова. – Не стійте з нелюбом…

Гриць Брюховецкий, повидимому что-то вспомнив, стремглав кинулся от других сверстников к «Ляле» и остановился перед нею, как вкопанный, в робкой нерешительности.

– Ви що, паниченько? – ласково спросила «Ляля».

Мальчик переминался, уткнув нос в свою красную стричечку и порывисто теребя ее руками.

– Що, паниченько любий? Що, Грицю? – еще ласковее спросила девушка.

– А «Шума», Лялю, можна? – нерешительно спросил мальчик.

– «Шума»? Можна, паничу.

Мальчик радостно поднял голову, и личико его засветилось.

– А я «Шумом» буду, Лялюсю? – бросился на шею мальчик.

– Добре, добре, паниченьку, – ласкала его девушка, – а мама, пані-мама дозволять?

– Мама нічого… Мамо! Мамо! – и Гриць бросился к матери. – Мамо, мамуню! Я буду «Шумом», Ляля сказала, – звенел Гриць, вешаясь на шею матери.

– «Шумом»? Ах, сынок мой! Ах, Гришуточка! Да ты упадешь, – ласково, но нерешительно защищалась Оленушка, которая уж знала, что такое быть «Шумом». – Я боюсь, сынок…

– Ах, мамо! Яко бо ты московка! – настаивал мальчик. – Я не впаду… я вже був «Шумом»…

– Ну-ну, добро, добро, только не упади…

Гриць опять кинулся к Ляле, поцеловав по дороге Цацю, пани Дорошенкову.

– Мама сказала можно, я не впаду…

– Ну, добре… Дивчаточка, – обратилась Ляля к подругам, – будемо грати «Шума».

– «Шума!» «Шума!» – подхватили десятки голосов.

Гриць сел на траву и тут же стал снимать с себя красные сапожки, торопясь и весь краснея от волнения и радости.

Между тем, «дівчата», взявшись за руки одна другой, растянулись длинною цветною лентою по зеленой лужайке: это была, действительно, лента «стрічка» из веселых, молодых, улыбающихся лиц, из русых и преимущественно черных головок, украшенных разноцветными «скиндячками», из таких же разноцветных, ярких «плахт», «запасок», «спідниць» и всех цветов черевичков.

Один конец этой живой ленты стал плавно заворачиваться и, пробегая мимо тех «дівчат», которые, продолжая держать друг дружку за руки, стояли на месте, – скользили, как под гирлянду, под приподнятые руки двух крайних девушек. Когда вся живая лента играющих проскользнула под такую же гирлянду из шитых рукавов последней пары, эта парочка также обернулась под своими руками, и дальнейшее движение играющих представляло уже «плетение плетня», где вместо лозы и хворосту перевивались и скрещивались руками смеющиеся молодые существа… А «татарочка», а за нею и вся вереница звенела новою песенкой:

Ой, нумо, нумо!

В зеленого Шума

Огірочки жовтяки –

Женитеся, парубки.

– А мене ж, Лялю, «Шума!», – волновался Гриць, подскакивая на босых ножках.

«Ляля» схватила его на руки и стала целовать…

– «Шум» іде! «Шум» іде! – говорила она, поднося мальчика к скрестившейся живой изгороди из рук и голов, и поставила его на эти сплетенные руки.

Гриць, счастливый и смеющийся, гордо поглядывая с высоты на мать «московку», на Цяцю Дорошенчиху, на своих сверстников казачат, завистливо смотревших на него, смело пошел вдоль живого плетня, ступая своими босыми ножками по девичьим рукам и слегка дотрагиваясь руками до их голов, а живой плетень в это время пел хором, под звонкий голос «татарочки»:

А в нашого Шума

Зеленая шуба!

Шум ходить по діброві,

А Шумиха рибу ловить:

Що вловила, то й пропила,

Дочці шуби не справила…

Песня становилась все звонче и звонче, молодые голоса как бы крепли еще более, а в перебой им из-за Тясмина неслось шумное, но стройное «парубоцьке співання»: это парубки за речкою выкрикивали, как бы подзадоривая «дівчат»:

А позаду Сагайдачний,

Що проміняв жінку

На тютюн да люльку,

Необачний!

Хор парней на минуту замолкал, как бы прислушиваясь к пению про «Шума», а потом снова гремел и заливался:

Мені з жінкою не возиться,

А тютюн та люлька

козаку в дорозі

Знадобиться –

Знадобиться!..

Под звон голосов как по сю, так и по ту сторону Тясмина никто не заметил, как с пригорка сходила, торопясь и спотыкаясь, повязанная по-московски и в московском одеянии старушка. Она вся раскраснелась, а на полном, старчески осунувшемся лице и в щурящихся маленьких глазках выражались и волнение, и радость…

– Ау, матушка боярынька! Ау, Олена Митревна! – аукала она, напрасно силясь вынырнуть своим слабым старческим голоском из целого потока голосовых волн, которые неслись и переливались в воздухе по обе стороны Тясмина.

Ее никто не слыхал, а Гриць хотя и увидал ее с своего возвышения, с живого плетня из девичьих рук, но тотчас же отвернулся, боясь, что это его хотят звать или «кашку кушать», или «головку мыть», либо «почивать», и что ему ужасно надоело.

– Матушка боярыня, Олена Митревна, нам Бог радость послал, – говорила запыхавшаяся нянюшка.

– Что ты, няня! Ох! – встревожилась Брюховецкая, даже побледнела.

– Точно родимая, радость, чу, Бог послал…

– Говори же, сказывай, Аксентьевна, что такое?

– Та мабуть бабушці Бог синка або дочку послав, – усмехнулась пани Дорошенчиха, – кого вам Бог дав, бабусю, москалика чи московочку?

– Господь с тобой, пания! Что ты непутное говоришь! – обиделась старушка.

– Так что же? Сказывай, няня, не томи! – тревожно спрашивала Брюховецкая.

– Гонец с Москвы, родимая, пригнал и от батюшки князя и от матушки княгинюшки поклон и благословение тебе привез, и грамотки с им…

– Ах, няня! Что ты! Ох! – скорее испугалась, чем обрадовалась молодая боярыня.

– Истинно докладываю… Я и свету не взвидела, как речь-ту родную услыхала… с родимой-ту сторонки и собачка, чу родная сестрица, – бормотала старушка, разводя руками.

– Вже й сторонка! – улыбнулась Дорошенчиха.

– Так идем, няня, скорее… Гришутку взять надоть, ах, Господи!

Все заторопились. Только Гриць никак не хотел расстаться с своей почетной ролью «Шума». С плачем он был стащен с девичьих рук и насильно уведен домой.

– Я не хочу москалем буть… я не хочу боярином буть… я буду козаком… у москалів бороди… я не хочу бороди, я хочу вуса… не давайте мене москалям, – капризничал Гриць всю дорогу.

– Добре, добре, Грицю, – подзадоривала его веселая Дорошенчиха, – ты у нас будешь гетьманом.

– Ні, не хочу гетьмана… я буду «Шумом»… – Так Гриць и остался при своем мнении.


Примечания

По изданию: Полное собрание исторических романов, повестей и рассказов Даниила Лукича Мордовцева. – [Спб.:] Издательство П. П. Сойкина [без года, т. 17 – 18], с. 272 – 282.