Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

16. Она узнала его

Даниил Мордовцев

В один из июльских вечеров, когда уже начинало темнеть, от Москвы по Девичьему полю ехал одинокий всадник по направлению к монастырю.

Судя по богато убранному коню и по одежде, всадник принадлежал к богатому или знатному роду. Низкое, плоское, с вызолоченными луками седло, обшитое зеленым сафьяном с золотыми узорами, лежало плотно на богатом малинового бархата чапраке с серебряною оторочкою, из-под которой виднелся голубого цвета «покровец» или попона, расшитая шелками и с вензелевым изображением на задних, удлиненных концах с серебряными кистями. Вензель состоял из трех серебряных букв: В. О. Н.

Уздечка на лошади также отличалась красотой и богатством: «ухваты» и «оковы» на морде коня были серебряные с такими же цепочками. Ожерелье на шее лошади унизано было серебряными же бляхами, узенькими поверх шеи и широкими снизу. Повыше копыт коня висели маленькие колокольчики, у самых щеток, и при движении издавали гармонический звон, который издавна москвичи называли «малиновым звоном». Сверх всего этого, сзади у седла приделаны были маленькие серебряные литавры, которые при ударе об них бичом звенели, заставляя лошадь бодриться, красиво изгибать шею и вообще играть.

На молодом всаднике был также богатый наряд: и ферязь, и охабень, и ожерелья, все блестело или золотом, или жемчугами.

По небу ходили сплошные тучи, но когда они раздвигались, и из-за них выплывал на минуту полный месяц, то в молодом всаднике легко можно было узнать нашего бродягу – Воина Ордина-Нащокина.

Он опять в Москве. Но сколько горя, сколько душевных мук дало ему это возвращение на родину. Он узнал здесь, что та, от которой он в ослеплении безумной страсти бежал, куда глаза глядят, бежал на край света, та, мыслью о которой он только и дышал эти полтора года, милый образ которой не отходил от него ни днем, ни ночью, о которой он думал, что она променяла его на другого, не захотев для него пожертвовать глупою девичьею славою, он узнал здесь и сердцем понял, что она не вынесла разлуки с ним и навеки похоронила свою дивную красу, свое девство, прикрыв свое прелестное личико и свою роскошную девичью косу черничьею ризой! Сердце его обливалось кровью, когда он думал об этом.

Об этом он думал и теперь. Он ехал туда, где она похоронила себя заживо.

– «Все кончено», ныло у него на сердце. И он с тоской прислушивался, хотя вовсе не хотел этого, как где-то недалеко чей-то хриплый голос, вероятно голос пьяного шатуна, напевал знакомую ему, любимую песню кабацких гуляк. Хриплый голос пел:

«Как рябина как, рябина кудрявая!

Как тебе, рябинушка, не стошнится,

Во сыром бору стоючи,

На болотину смотрючи!»

Ему досадно было, что его чистые думы о ней, о том невозвратном прошлом, когда она давала ему свои горячие, хотя стыдливые ласки, что эти святые думы грязнятся этою пьяною песнью. А пьяная песня все терзала ему слух и душу..

«Молодица ты, молодушка!

Молодица ты пригожая!

Как тебе не стошнится,

За худым мужем живучи,

На хорошего смотрючи,

На пригожего глядючи».

Он готов был свернуть с дороги и отодрать этого шатуна своим бичом из гибкой татарской жимолости, но его удерживала мысль о той чистой и невинной, о которой он думал и по которой томилась его пораненная душа… Ведь при ней бы он этого не сделал, стыдно бы, не хорошо было…

А тот все тянул:

«Наварю я пива пьяного,

Накурю вина зеленого,

Напою я мужа допьяна,

Положу его середь двора,

Оболоку его соломою

Да зажгу его лучиною»…

– Ишь нализался! – слышится чей-то другой голос. – Да еще под праздник.

– С радости, милый человек: кто празднику рад, с вечера пьян, – отвечал певец и снова гнусил:

«Выду я тоды на улицу,

Закричу я громким голосом:

– Осудари вы, люди добрые,

Вы суседи приближены!

А ночесь гром-от был,

А ночесь молонья сверкала,

Моего мужа убило

Моего мужа опалило».

– Это тебя-то, видно, пьяницу, жена подожжет лучиною, – опять послышался нравоучительный голос.

– Нет, шалишь! Я сам ее за косы! Я сам пропою!

Он допел окончание песни:

«А ты, шельма-страдница

А не гром убил, а не молонья сожгла,

А ты сама мужа извела»

[Песня эта выписана покойным историком С. М. Соловьевым, из столбцов приказного стола. № 3313. См. «Историю России», XIV, 359].

Пение смолкло. А вот и монастырские стены, ворота. Молодой Ордин-Нащокин сошел с коня, погладил его лоснящуюся шею, потрепал за гриву и, привязав чумбуром к кольцу, вбитому в стену, сунул монету в руку старика-привратника.

– Пригляди за конем, дедушка, – сказал он, – я пойду ко всенощной.

– Добро, добро, батюшка, болярин, попригляжу, – отвечал старик.

Воин вошел в ограду. Ему казалось, что он входит в обширный могильный склеп, в котором похоронено все, что только он имел дорогого в жизни. Церковь между тем горела огнями, которые лились на двор сквозь узкие окна с железными решетками.

С глубочайшим благоговением и каким-то страхом Воин вступил в церковь.

Навстречу ему неслось из царских врат: «Слава святей, и единосущней, и животворящей, и нераздельней Троице, всегда, ныне и присно и во веки веков!»

– Аминь! – как бы дрогнул весь клир тихими ангельскими голосами, и среди всего клира, ему казалось, отчетливо послышался милый, нежный, давно знакомый голос.

– Приидите поклонимся Цареви нашему Богу, – опять неслось из алтаря вместе с дымом кадильным, – приидите, поклонимся и припадем Ему!

Он, действительно, припал горячею головой к холодному полу, а слезы так и лились на этот пол, так и лились… А голоса клира звенели под сводами храма, высоко, точно пели невидимые ангелы:

– Благослови душе моя, Господа!

– Благословен еси, Господи, – отвечал припевом другой клир.

Воин не поднимал головы от пола: ему казалось, что он весь изойдет горькими и в то же время сладостными слезами, всю душу выльет, а с нею и свое горе..

А дивная мелодия все более и более наполняла своды храма, все неудержимее и неудержимее охватывала умилением растопившуюся в слезах душу…

– На горах станут воды…

– О, Боже великий! Для тебя все возможно, Ты установил воды на горах, Ты растопил мое окаменелое сердце, – шептал несчастный все еще не поднимая с полу мокрого от слез лица…

За псалмом «на горах станут воды» прошла великая ектения, потом первая кафизма, антифон, и «Господи воззвах», и стихиры, а он все молился и плакал.

Да, теперь он явственно различает ее голос.

Из всего клира выделяется этот чистый голосок, когда клир запел вечернюю песнь: «Свете тихий!»…

Снова возглашение:

– Господь воцарися, в лепоту облечеся…

Ему казалось, что все это он слышит первый раз в жизни: так все казалось ему святым, божественным, не от мира сего!

Но мало-по-малу он несколько успокоился, слезы незаметно унялись сами собою, и он встал с колен, чтобы искать глазами ту, голос которой, как ему казалось, он узнал. Он глядел на клирос, который весь был занят то черными клобуками монахинь, то такими же черными покрывалами молодых черничек и послушниц. Но все их лица были обращены к алтарю и только иные в пол-оборота глядели на местные иконы.

Где же она? Ему до этого казалось, что в тысяче незнакомых фигур, не видя лиц, он отличит ее головку, ее плечи, гибкий стан, изгиб белой шейки; но теперь все это было закрыто длинными фатами, головы, шеи, плечи. Но она там, он это чувствовал и слышал ее милый голос.

А служба между тем шла. Из алтаря уже неслось горячее моление: – Услыши ны, Боже, Спасителю наш, упование всех концов земли и сущих в мори далече!..

– Он услышит, он помилует, – беззвучно шептали его губы.

И в этих молениях, стояниях, кафизмах, поклонах протечет вся ее жизнь! Где же радости, где счастье? И сегодня так, и завтра, и послезавтра; а там… старость, усталость духа и тела, все то же, то же, то же!

А там, глядишь, и последнее возглашение, последние слезы; «Житейское море, воздвигаемое зря напастей бурею»…

Где же бури? И их здесь нет… «Тихое пристанище…» Да, тихое, могильное,

Но вот на клиросе произошло какое-то движение. Несколько темных фигур отделяются и, проходя мимо местных икон, делают земные поклоны. Через несколько времени они возвращаются одна за другою: в руках у них: у одной кружка для сбора приношений, у другой – блюдо, у третьей – опять кружка, а там снова блюдо…

Что это! У него чуть ноги не подкосились, в глазах потемнело, потом опять просветлело… светлее, кажется, стало в храме… что-то лучезарное блеснуло ему в глаза…

Это она! Это ее лучезарное личико, полуприкрытое полями клобука, ее нежный овал, ее мраморное чело, оттененное клобуком… Совсем, совсем дитя в таком безнадежном одеянии – в саване, в черном саване ребенок!

Он узнал ее. Но она не поднимает глаз от блюда, длинные ресницы опущены.

Они идут посреди толпы, одна за другой, и кланяются. Впереди идет старуха, за ней другая. Последнею идет она! Слышно: то алтын с глухим стуком упадет в кружку, то копейка или полушка брякнет на металлическое блюдо. И на ее блюдо бросают алтыны, полушки. Но она все не поднимает глаз, все личико ее словно мраморное, ни один мускул на нем не дрогнет.

Но как она изменилась, поблекла! Словно полузавядший белый ландыш с опущенною головкой.

Неужели не поднимает глаз? Они все ближе и ближе… Вот прошла первая кружка, за нею блюдо, опять кружка… ее блюдо поровнялось с ним… Она не глядит!

В каком-то безумном отчаяньи он с силою бросает крупную золотую монету на ее блюдо. Она дрогнула, подняла удивленные глаза, глаза их встретились на мгновенье… Она замерла на месте…

Блюдо со звоном повалилось на пол, и она упала на пол, как подкошенный колос.


Примечания

По изданию: Полное собрание исторических романов, повестей и рассказов Даниила Лукича Мордовцева. – [Спб.:] Издательство П. П. Сойкина [без года, т. 15], с. 81 – 87.