Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

56. Татары колеблются

М. П. Старицкий,
Л. М. Старицкая-Черняховская

А Морозенко уже мчался стрелой с поручением к Тугай-бею.

Утро стояло влажное, туманное. Кругом молодого казака расстилалася изумрудная долина с мягкими поло-гостями, покрытыми то там то сям кудрявыми силуэтами окутанных мглою деревьев. Налево, за извилистою гривой осикняга и светлыми проблесками воды, темнел длинною полосой польский обоз. Сердце Олексы билось как-то горячо и тревожно, легкий морозец пробегал по спине… Но не страх, – нет, какое-то другое чувство, делавшее все его движения необыкновенно смелыми и легкими, а мысли удивительно меткими, охватывало теперь казака.

– Так, так, скоро в бой! И поквитаемся ж за все, други, – повторял он вполголоса, сжимая коня острогами, – и за других и за себя!..

И при этих словах перед глазами казака вставала такая близкая черноволосая головка с большими, испуганными глазами, и, казалось ему, он слышит ее детский голосок: «Олексо, а когда ты вырастешь, ты женишься на мне?» Где-то, где-то она теперь, бедняжка? Да и жива ли еще? Думает, что Олекса забыл ее… Олекса… «Да нет, нет!.. Надейся и жди, Оксаночка! Господь милосердный не оставит нас! Завтра битва, а там в Чигирин».

Окруженный своими мурзами, свирепый и дикий Тугай-бей сидел на куче сложенных конских кож и молча щелкал орехи, запивая это лакомство кумысом, когда к нему ввели Морозенка. Молча, с непроницаемым лицом выслушал он пылкую речь казака, то оскаливая свои крепкие, белые зубы, закладывая орех в рот, то сплевывая на сторону шелуху.

– Да будет благословенно имя аллаха, дающего всем дыхание, – произнес он, наконец, – что он послал моему другу такую подмогу; но пусть Богдан не слишком доверяет казакам: кто раз изменил, может изменить и в другой раз.

– Они не изменили, блистательный повелитель, – вспыхнул Морозенко, – они только пристали к своим; братьям.

– Пек! Но ведь они выступали против них. – Их принудили силой, гроза неверных.

– Шайтан! В случае неудачи казаков они будут говорить то же самое…

– Неудачи быть не может! – вскрикнул горячо Морозенко. – Победа в наших руках: могучий властелин сам это видит своим орлиным, прозорливым оком.

– Клянусь аллахом, да! – поднял Тугай, свои черные, косые глаза. – А потому и не знаю, о чем хлопочет доблестный брат мой, источник отваги и боевой мудрости. Победа так очевидна, неприятель ничтожен, в капканах… Стоит ли на него подымать разом два клинка?

– Пан гетман желает раздавить их с двух сторон сразу, чтобы меньше пролить родной крови.

– Гм… каждому полководцу кровь своих дорога, – мотнул головою Тугай-бей замолчал, сдвинувши брови, причем лицо его приняло жестокое, непреклонное выражение. – Впрочем, я подумаю… Ступай! – махнул он рукой, и Морозенко вышел.

Целый день просидел Морозенко в стане Тугай-бея. Татары угощали его и кониной, и шашлыком, и чихирем, но ни ответа не давали от своего повелителя, ни самого его не пускали назад.

Долго томился Морозенко; тревога уже начинала не раз мутить его кровь, подбираться мучительным холодом к сердцу; нехорошие думы овладевали мало-помалу его головой. Он уже сорвался было лететь и без ответа, да и то не пустили, словно пленника. Тогда Морозенко решил отважиться на все темной ночью и стал поджидать ее с нетерпением. Как вдруг поздним вечером оживился, весь табор: поймали какого-то поляка, посла из польского обоза, и заарканенного, бледного, изможденного потащили в шатер Тугай-бея.

Через минуту поднялась во всем лагере суета. Выходили из шатра мурзы, передавали что-то радостное татарам, те, в свою очередь, сообщали другим, и всюду росло веселое настроение. Хотя Морозенко и понимал по-татарски, но из быстрых их речей не многое мог уловить: он только догадался, что перехвачено какое-то письмо, что полякам очень худо…

Вскоре позвали и его к Тугай-бею. Теперь и Тугай-бей, и все мурзы смотрели дружески, приветливо.

– Передай нашему другу и союзнику, – произнес важно и торжественно Тугай-бей, – наш братский привет и вечный барабар. Хотя расчет и велел бы нам удержать своих воинов от первой битвы, но, ввиду того, что друг наш желает выступить с нашею рукой, мы готовы заставить умолкнуть рассудок и послушаться голоса сердца. Пусть не тревожится друг мой: мы встретимся с ним при звуках труб и при бранных кликах… Дети аллаха мешают в дружбе кровь с кровью и душу с душой!..

Над казачьим лагерем висела уже глухая темная ночь. И люди, и кони, и суетливый радостный гам давно уже улеглись и смолкли, лишь ветер не улегся, а выводил какую-то плаксивую ноту, да вартовые перекликались ему в тон… Впрочем, не спал еще один человек в лагере, предводитель этой грозной силы – гетман Богдан; он быстро ходил взад и вперед по палатке, останавливаясь, прислушиваясь, и, подавленный каким-то необоримым волнением, то садился к столу и сжимал себе голову, то отхлебывал из стоявшего на столе кубка.

Не робость, а какое-то жуткое чувство, смешанное из неотвязных сомнений, из едких желаний проведать, что сулит завтрашний день, из невольного трепета перед битвой, шевелилось пауком в его груди и застилало паутиной и сердце, и мозг; в этой паутине путались, вязли обрывки мыслей, неразрешимые вопросы и бросали гетмана то в жар, то в озноб.

– Да, – стучало у него в висках, – завтра… завтра… завтра… роковой час… секирой висит… Но судьба за нас… победа несомненна… такое единодушие… – бодрил себя гетман, но безотчетная тревога подтачивала тут же его бодрость: – А артиллерия?.. Наша ничтожна… три-четыре калеки, а там… да и гусары, ведь если они ринутся со своими страшными копьями – нашим не устоять: ни пулей, ни стрелой не прошибешь их лат и шеломов, а малейшее колебание, ничтожный перевес в натиске врага, и паника может охватить еще не окрепших, не уверенных в победах… Оттого-то для верности первого удара и нужно бы было татар, – ой, как нужно было бы! А Тугай-бей словно уклоняется, да вот и Морозенка до сих пор нет! – затревожился вдруг Богдан. – Отчего? Давно бы пора! Ведь чамбул рукою подать… Или не застал Тугая? Но нет! Бей никогда не оставит своих полчищ… Или схвачен поляками и на пытке конает? Только Морозенко ужом пролезет, ветром пролетит, пьявкой выскользнет, а живым в руки не дастся! Ну, а если Тугай? – сыпнуло ему словно снегом за шею. – Нет, нет!.. Прочь черные мысли!

Богдан отдернул полу палатки и стал всматриваться в черную мглу: далеко за рекой мерцали огни польского лагеря, словно волчьи зрачки, но так тускло, что Богдан подумал, не пал ли туман? Но ведь при ветре тумана не бывает? А может быть, моросит? Ах, кабы дождь, вот бы помощь была так помощь! Эх, где ты, моя доля? – даже вскрикнул он, пронизывая пытливым оком тьму ночи. – Друг… Неужели?.. – зашептал Богдан побелевшими губами. – Боже, не попусти! – сжал он руки с такой силой, что пальцы захрустели. – Ты дал мне знак неизреченного милосердия, не отврати же лицо от рабов твоих!

Долго стоял Богдан в молитвенном экстазе, а потом, словно просветлевший и успокоенный упованием, бодро воскликнул:

– Эх, да что же это я кисну, словно баба перед пологами? Заварено пиво, нужно распивать, а слепую долю можно и за косы! – и, нахлобучив шапку, он вышел из палатки и направился по лагерю в передовую линию.

Ветер освежал его пылающее лицо, быстрая ходьба усмиряла душевное волнение. Богдан подошел к гармашу Сычу, который с тремя гарматами и небольшим отрядом присоединился вчера к главному табору. С бритой, огненного цвета головой, с огромным оселедцем, закрученным за ухо, в чудовищных усах, он не только уже не напоминал давнего золотаревского дьяка-звонаря, но мало был похож и на того новичка на Запорожье, что поднял плечом целый дуб. Богдан посылал его лазутчиком в Кодак повыведать о настроении тамошнего гарнизона и повысмотреть на случай приступа слабые стороны крепости. Сыч блистательно исполнил поручение гетмана и успел еще украсть одну пушку, снял собственноручно дуло с лафета и выволок его за мур, а два других орудия вывез из Присечья, где ковали их кузнецы.

Начинался мутный рассвет, но окрестности еще тонули в сумраке ночи.

– Здоров будь, Сыч, – приветствовал его Богдан, – я на радостях вчера забыл и поблагодарить тебя, и расспросить хорошенько.

– Благодарить-то, ясный гетман, не за что, – поправил смущенно Сыч свои всклокоченные усы, – не велика штука позвонить, бовкали ведь мы прежде в звоны.

– Что прежде! Теперь вот как бовкнешь. А на Кодак надеяться можно?

– Да залога там хоть и не совсем наша, а суть добрые приятели, вот только сам комендант… «но аще будем толцитися, то и отверзется»… Вот это от них и подарок, – ударил он рукою по медному жерлу, – добрая пуколка, а вот те две нашей работы.

– А попробовать бы, – осмотрел Богдан и железные пушки, – если только годящие, так твой подарок – что писанка к великодню, мы совсем без гармат.

– Отчего не попробовать, можно! – осклабился самодовольно Сыч. – Гей вы, лежебоки, – гаркнул он на своих подручных, – восстаньте и несите набои! Только вот клятые ляхи забрались далеко, вон-вон перенесли лагерь свой аж на возлобие.

– А, вот оно что? – взглянул пристально Богдан и удивился. – То-то и мне самому показалось, что как будто не там, где вчера. Стало быть, они нас боятся, не нападать, а борониться лишь помышляют.

– Будет им «вскую шаташася», а ну, дай-ка я наведу зализну бабу, – примеривал и прилаживал дуло клиньями Сыч. – А ну, гармаш, пали, посылай им подарок.

– На добрую память! – приложил тот фитиль к по-личке.

Вспыхнул на пановке светлым облачком порох, и в то же время из жерла орудия вылетел длинным столбом белый дым и покатился по траве расширяющимися белыми кольцами; воздух потрясся страшным грохотом; тележка с орудием подскочила, ближние казаки сорвались с земли и вытаращили спросонья глаза. А Богдан с Сычом всматривались, приставив ладони к глазам, в неприятельский лагерь. Вот, наконец, у подножья холма взрылась земля и подскочила вверх, словно ее подбросил кто лопатою.

– Эх, не докинула, клятая баба, – почесал Сыч затылок, – и кашлянула, кажись, добре, а не доплюнула…

– А ну, с той, – указал Богдан на другую железную пушку. Зарядили и другую; Сыч не пожалел пороху… Грянул выстрел, орудие так рвануло назад, что тележка под ним опрокинулась, сломала колесо другой, а самое дуло чуть не отшибло у Богдана ноги.

– Вот бешеная, – отскочил он, – своих калечит!

– Н-да, норовистая, – заметил философски и Сыч, – впрочем, это с непривычки подскакивает… Обойдется! А только вот не донесла, чертова верша, натуги настоящей нет! Давай попробуем панянку.

Гаркнула медная пушка, да так, что и гармаши отшатнулись, закрывши уши руками. Все затаили дыханье… Вдруг на окраине польского лагеря что-то вскинулось, полетели в разные стороны щепки, шарахнулись и кони, и люди,

– Донесла! Угодила! – закричали громко и радостно гармаши. – Переполоху-то, переполоху какого натворила, – тер себе от удовольствия руки Сыч, – ишь, как метнулись! Ха-ха-ха!

Многие из проснувшихся казаков подошли к гармашам. Образовалась порядочная куча людей. Удачный выстрел Сыча привел всех в восторг, посыпались одобрительные отзывы и остроты.

Но не успели еще и зарядить второй раз медной панянки, как взвился и побежал из польского лагеря длинною струей дым, один, другой, третий… Все сразу притихли и переглянулись. Несколько кратких, но показавшихся бесконечно длинными мгновений стояла тишина, вдруг что-то неприятно загоготало в воздухе, словно его засверлил кто-то с визгом. Звук усиливался с неимоверною быстротой и каким-то порывистым чудовищным дыханием пронесся высоко вправо. Все невольно пригнулись и наклонили свои головы… Тогда только долетел грохот и прокатился за лагерь умирающим эхом.

– Кланяйтесь, братцы, пониже челом им! – захохотал Сыч. – Коли каждому лядскому буханцу такая честь, так и шее будет накладно.

Все как-то смешались.

– Напрасно ты, Сыч, пристыдил товариство, – заступился добродушно Богдан, – наш казацкий звычай таков, что и ворогу отдаем челом; дальше на всякое чиханье не наздравствуешься, а на первый раз за ласку лаской.

– Спасибо, ясновельможный батьку, что за нас заступился, – загалдели казаки, махая шапками.

– А вот мы еще, по батьковскому совету, и им ласку пошлем, – приложил Сыч фитиль к панянке.

– Только ты не утруждай ее чрезмерно; на всех горланов ляшских ее не станет, да и лучше не дразнить ос, а то видишь, как они далеко хватают, могут надоесть… А вот как перейдем на ту сторону, тогда и наши гарматы наддадут, понатужатся, так ляхам невтерпеж станет.

Шутливые слова гетмана бодрили всех и подымали на бой, на молодецкую схватку; лица у казаков горели возбуждением, глаза играли отвагой.

Богдан шел обратно по проснувшемуся уже, оживленному лагерю и всюду встречал горячие приветствия, на которые отвечал задушевно, тепло, подымая во всех дух величием цели этой борьбы и полною верой в ее славный исход.

А ядра между тем хотя и не часто, но проносились с гоготаньем над лагерем, или погружались с шипеньем и фонтаном брызг в тину Желтых Вод, или с треском и звяканьем попадали в возы, разбивали колеса, полудрабни, опрокидывали их, попадали иногда в коней и производили смятение. В иных местах раздавались по временам проклятия и стоны. Впрочем, обстреливание казацкого лагеря шло лениво, временами затихая совсем; у поляков было немного дальнобойных орудий, а казаки с одной панянкой вскоре умолкли.

Так прошел день. Прекратив пальбу, поляки тихо и молча окапывали и укрепляли свой лагерь, не помышляя уже о нападении, а готовясь лишь к обороне. Молодой Потоцкий рвался сделать хоть вылазку, хоть открыть сильный артиллерийский огонь, но военный совет убедил его не предпринимать никаких вызовов к бою впредь до прихода вспомогательных войск. Скрепив свое пылкое сердце, молодой региментарь должен был подчиниться этой раде и просил лишь бога, чтобы казаки их первые задели, чтоб подали первые повод к битве.

В казацком лагере стоял между тем веселый шум и росло доброе оживление. Кто исправлял, снаряжал оружие, кто рассказывал про боевые схватки и случаи, кто передавал про неистовства панов, кто рисовал картины предстоящей расплаты. В иных местах играли в сурмы и трубы; в других бандурист играл на бандуре и пел про рыцарские подвиги казаков, про славу бессмертных героев; в третьих хор подхватывал удалую песню.

Целый день Богдан не садился и даже не входил в свою палатку: он боялся быть наедине, остаться со своими думами. Морозенко не возвращался назад. Богдан послал другого есаула к Тугай-бею, но и тот словно упал в пропасть. Жгучая, сверлящая тревога за своего союзника охватывала гетмана с каждым мгновением все больше и больше, терзая всякими предположениями.

Наступил и вечер, сумрачный, почти осенний, начал моросить мелкий дождик. Завернувшись в сиряки и видлоги, казаки улеглись возле пылавших костров. Богдан шел от Кривоноса и не знал уже, завернуть ли ему в свой намет или сесть на Белаша и полететь самому к Тугаю, как вдруг навстречу ему выбежал джура и сообщил, что Морозенко возвратился и ждет в намете ясновельможного.

Богдан даже ухватился за воз, – таким варом обдало его это известие; несколько мгновений простоял он неподвижно, усиливаясь захватить в грудь побольше воздуха, и потом быстрыми шагами двинулся к своей палатке.

Увидя Морозенка, он даже не спросил у него ничего, словно не хватило на это звука, а лишь уставился на него мучительно-вопросительным взглядом. Когда же Морозенко передал ему последние слова Тугай-бея, то Богдан не выдержал и воскликнул: «Прости мне, боже, мои сомнения и духа уныния не даждъ ми!»


Примечания

Публикуется по изданию: Старицкий М. П. Богдан Хмельницкий: историческая трилогия. – К.: Молодь, 1963 г., т. 2, с. 435 – 442.