Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

70. Оксана рассказывает
о своих приключениях

М. П. Старицкий,
Л. М. Старицкая-Черняховская

В просторной светлице золотаренковского будынку, убранной просто, по-казачьи, полулежала на высоко намощенных подушках, одетая в женский светлый халат, панна Ганна. Хотя она была уже на пути выздоровления, но болезнь до того истощила ее силы, что она передвигалась еще с трудом и выглядела выходцем с того света, а не живым человеком – до того лицо ее было бледно, и вся она неимоверно худа; только глаза ее горели теперь каким-то новым огнем.

Перенесенная ею нервная горячка возвращалась два раза, и теперь, лишь две недели назад, баба-знахарка объявила уже торжественно, что хвороба окончательно ушла на болота да на леса и что следует панне только есть да набираться сил. Окружавшие ее во время болезни старались в минуты сознания не говорить с ней ни о чем, что могло бы напомнить прошлое, разбудить уснувшую муку, не пускали в эти минуты на глаза к ней ни Оксаны, ни Морозенка, через день, через два бывавшего тоже в Золотареве. Во время страшного жара Ганне казалось, что ее сердце горит и горит оттого, что она сама положила в него горячей серы, что ей давно следовало бы, да и бог велел, убрать вон из груди это палево, но что оно было ей дороже жизни и потому она принуждена терзаться на своем же огне.

Когда ей становилось лучше, то она чувствовала, что в груди у нее было холодно и пусто, как на потухшем пожарище, а все прошлое, с сладкими порывами и радужными мечтами, стояла где-то далеко, за каким-то туманом, словно было совсем чужим. Одно только, и то в период улучшения, ей казалось еще более близким и дорогим: это судьба народа. На все ее расспросы о нем брат упорно молчал, отговариваясь тем, что у нее голова еще слаба, чтобы толковать о серьезных вопросах, и, успокаивая сестру общими фразами, переходил сразу на другие, более веселые темы, пересыпая свою речь всякими побрехеньками. Когда его рассказы вызывали у Ганны улыбку, то брат считал себя на верху блаженства, ласкал неумело сестру и как-то неловко все отворачивался, а то и уходил неожиданно…

Дней пять назад допущена была, наконец, к Ганне Оксана. Несмотря на все предосторожности, она с неудержимым рыданием бросилась своей второй маме на грудь и стала покрывать ее всю поцелуями. Ганна была до того потрясена и радостью видеть Оксану живою, и ее беззаветной любовью, что чуть было не заболела снова от нервного возбуждения… Но окрепший уже, относительно, организм взял перевес, и Оксана снова была допущена к Ганне на короткое время. На второй день визит ее продолжался, а с третьего дня она уже неотступно сидела подле Ганны. Теперь тут же, рядом с Оксаной, сидел на низенькой табуретке и красавец казак, прославившийся в походе, отмеченный уже наградами герой, хорунжий Олекса Морозенко. Его еще вчера допустили свидеться с Ганной, а теперь он уже сидел в светлице ее гостем.

Несмотря на то, что общее выражение лица Ганны носило отпечаток физического страдания и какой-то бессменной печали, теперь глаза ее любовно глядели на своих деток и бледные уста складывались в тихую улыбку, словно чужое, искрившее яркой радостью счастье отражалось на ее осиротевшей душе благодатным лучом. Ганна переводила свои лучистые, теплые глаза с красавицы Оксаны на казака-запорожца, а с Олексы вновь на свою дорогую Оксаночку и гладила ее по головке тонкой, прозрачной рукой.

– А вот, мои дорогие, любые, – заговорила она слабым еще, рвущимся голосом, – уже не знаю, как и называть вас: детками ли, братчиками или друзьями? Господь таки свел нас всех, зажег ваши очи счастьем, а мои утехой, потому что ласки у него, как звезд на небе. А помните, ведь такой точно был день, светлый и снежный, когда мы с тобой, Олексо, приехали сюди и наскочили на гвалт за колокол и отняли его, и с колокольни взяли ее, Оксанку?

– Как же не помнить, – отозвался горячо Морозенко, – разве это можно забыть, не то что на этом свете, а и на том. Коли б не панночки ангельская душа, кто бы пригрел ее, сиротку, кто бы в люди вывел?

– Никто! – воскликнула со слезами в глазах Оксана. – Мать бы родная не сделала того! – и она бросилась целовать руки Ганны.

– Не целуй рук, дай обнять тебя, моя родненькая, – протестовала Ганна, вырывая руки и целуя Оксану в лицо… А Олекса, в свою очередь, ловил эти худые руки и покрывал их поцелуями.

– Да стойте, стойте, ошалели, – отбивалась Ганна, – видите, что я слабая да бессильная, и напали. А ты, Оксана, не меня благодари, а его: это он тогда упросил меня, я и не думала было тебя брать, а он как пристал, смотрит на тебя, а ты, клубочком свернувшись, вон там спала, на той канапе, смотрит да слезы глотает…

– Так ты такой добрый был, а я и не знала! – взглянула игриво Оксана на своего жениха и озарила его таким счастливым взглядом, какой переполнил его сердце отрадой, вырвавшейся только одним словом:

– Зиронька моя!

– Да, да, будьте счастливы, вы заслужили его. Мы с братом говорили, и как только минут рождественские святки, коли даст бог мне дожить…

– Ненько наша, порадница наша! – всплеснула Оксана руками и, припав к коленям Ганнуси, заплакала тихими, радостными слезами.

– Даст господь, не обидит нас, – проговорил тронутым голосом Олекса, – мы все за тебя, благодетельницу нашу, бога молим, да что мы, – народ весь… Матерью тебя величает, заступницей… Верят, что твоим молитвам внял господь…

– Что ты, Олексо? – заволновалась Ганна и вспыхнула даже румянцем. – Значит ли что-либо там, у престола всевышнего, моя грешная молитва? Не говори, я не достойна, не достойна таких слов. О себе думала… Господь сглянулся не на мои, а на материнские слезы, на слезы сирот. А я… Ох, не говори этого! – какая-то мучительная мысль взволновала Ганну. Она оборвала свою речь и стала вздыхать порывисто, тяжело, закрывши рукой глаза.

Оксана переглянулась тревожно с Олексой. Все замолчали. Наконец, Ганна, преодолев душевное потрясение, открыла снова лицо и постаралась снова улыбнуться, но лицо ее было так бледно, а улыбка так страдальчески печальна.

– Да, – заговорила она снова прерывающимся голосом, – кажется, все это было вчера, а сколько невзгод, сколько ужасов и туч пронеслось над нашими головами, но вот проглянул солнечный луч и заиграл радостно – и даже руины оживились, – улыбнулась она горько и провела рукой по лбу, словно желая отогнать от себя какие-то налетевшие мысли. – Слушай, моя горлинка,' – заговорила она, меняя тон и целуя Оксану, – расскажи же мне все, что случилось с тобой; мне это так интересно и развлечет меня… Ты вчера остановилась на том, что вы с дедом вышли из Хустского монастыря.

– Так, так, моя родненькая, – заговорила нежно Оксана, – только вы не принимайте все так близко к сердцу, а то чтобы еще хуже не стало, и то у меня души нет. Лежите вот так, смирно, и слушайте: все ведь, слава богу, прошло, а что прошло, то и не вернется… Так вот мы и отправились с дедом да с небольшой ватагой в Гощу; чутка была, что туда подступили загоны Морозенка и Чарноты… Ну, как я услыхала, что Олекса там, так меня уж ничто не могло удержать.

– А я, как на грех, искавши ее по окрестностям, опоздал… С ума чуть не сошел от тоски! – вскрикнул Олекса. – Нет и нет ее нигде. Даже слуху нет. В одном только месте нашел след, да и то слабый, не вывел он меня на шлях. И хотел было уж и наложить на себя руки, так вызвал меня гетмана, батька моего, наказ, да и та еще думка, что в общем горе стыдно считаться своим и квитовать только себя, когда руки для бездольного края нужны. Эта думка только и удержала меня на свете.

– Милый мой! – улыбнулась ему ласково и нежно Оксана. – Сколько горя приняла я, сколько мук вытерпела, чтоб увидеть своего сокола! Дед покойничек понимал это и не удерживал, – и в брошенном на казака взгляде было столько беззаветной любви, что казак не выдержал и обнял горячо свою дивчину.

Оксана вся вспыхнула и не могла долго говорить от душившего ее счастья.

– Вот мы и пошли, – начала она снова, переведя несколько раз дыхание. – Ночь была бурная, грозовая, чисто горобиная. У наших парубков только и оружия было, что дубины да свяченые ножи. Идем мы лесом, вдруг видим – вдали огни горят, обрадовались мы все, а я так уже сердца в груди удержать не могу, думаем, наверно, это Чарнота и Морозенко! Послали вперед на разведки меня, дида да еще других. Подползли мы неслышно к самому обрыву, смотрим – действительно, в лесной долине расположился табор, и порядочный, присматриваемся ближе… Господи, да ведь это все казаки! Ну, тут уж мы и скрываться не стали, полетели что есть духу к своим, да через полчаса все в долине и очутились, только все там, кроме меня, и навеки остались.

– Как! Что? – приподнялась с живейшим интересом Ганна.

– Оказалось, панно родная моя, что это не казаки были, а лядская шайка Ясинского. Переоделись они, ироды, в казаков для того, чтобы им беспечнее было от хлопов. Как узнал он, что нас меньше, чем их, так сейчас и скрываться не стал, а велел всех сразу вешать, жечь и на колы сажать.

– Батько его порешил уже сам под Збаражем,– заметил каким-то виноватым голосом Олекса.

– Собаке собачья смерть! – вскрикнула Оксана и вся вспыхнула от гнева, сдвинув свои черные брови. – Ну, да цур ему! Так вот, напали они на нас, их втрое больше, вооружены все пиками, и саблями, и мушкетами. Принялись наши обороняться, да что с одними мушкетами поделаешь? Через четверть часа перевязали нас всех, и началась панская потеха! Всех уже почти казнили, до меня доходила очередь, я бросила деду письмо, а в это время схватил меня дьявол, и, ой боженьку мой, узнал, каторжный, и в хлопьячем уборе! «А, – рычит он мне, – не уйдешь!» Только тут, на счастье мое, раздался издали топот конский, обрадовалась я, подумала, что теперь бросятся паны бежать, а меня покинут, так нет же! Бросились-то все бежать, да Ясинский велел меня скрутить и перебросить через его седло. Ой господи, что со мной было! Я кусала им руки, чтоб меня убили, я грызла коня, чтоб он понес и убил нас. Но все было напрасно. Одно только было у меня утешение, что нагонит нас погоня, что это казаки появились в лесу.

– Да это я и был! Я и письмо потом нашел, да спешил к батьку к Пилявцам, а потому и не погнался за ляхами! – вскрикнул в отчаянии Олекса. – Кажется, если бы узнал об этом тогда, голову бы себе рассадил.

– Бог с тобой, Олексо! – положила свою руку к нему на руки Оксана. – Бог все на счастье нам делает. Кто знает, что бы со мной было, если бы ты забрал меня тогда? Может, убил бы меня кто, а так я, хоть и горя натерпелась, зато пересидела бурю далеко, далеко.

– Крохотка моя! – поцеловала ее Ганна. – Сколько горя натерпелась, а мы еще с своим носились!

А Олекса не сводил со своей коханой влюбленных очей; он уже, может быть, в десятый раз слушал ее рассказы, но они все-таки, как и в первый раз, казались ему трогательными, и волновали, и восхищали его душу.

– Не успели мы отъехать к лесу, – начала снова Оксана, – как налетела на нас казачья ватага, дядька Кривоноса и твоя, как оказалось потом. Ну, ляхи сразу «до лясу», кто был на коне, а кто около трупов возился, – те врозтич. А нам вслед затрещали мушкеты, засвистали пули и стрелы, и угодила одна пуля в нашего коня: зашатался он и грохнулся в лесу. Ясинский вскочил, а я попала ногами под коня. Раздались по лесу гики, и лях удрал. Но, на горе мое, казаки погнались за ляхами в другую сторону, и я осталась одна. Ни стонов моих, ни криков никто не слыхал. Так прошло два дня и две ужасные ночи. Ног я не чувствовала. Жажда меня страшно томила, внутри у меня словно горело все, голова кружилась. Я думала, что настал уже мой конец; одно только и шептала: «Боже, прости мне и сохрани от лиха Олексу».

– Янгелятко мое! – прошептал Олекса, сжав свои руки, но уже сдержал свой порыв.

Ганна смотрела на Оксану глазами, полными слез, и только тихо стискивала ей руку.

– Я уже не помню хорошо, как это сталось, – говорила Оксана, – только привел меня в чувство пожилой поляк, уходил он из Корца, что ли, в свои далекие поместья аж за Краковом. Я по-польски говорить не умела, и он принял меня за казачка какого-либо пана да и взял с собой. Я было и порешила в уме, что коли что, то у меня останется же порадник свяченый, да опять и захотелось увидеть всех. Оказались, на счастье, и пан, и семья его добрыми и милостивыми людьми. Только трудно было крыться: одной бабусе, челядке, из наших, я призналась, и мне хорошо зажилось; только тоска грызла, ух, какая тоска! Уж сколько раз решалась я бежать, только даль и страх останавливали. Так прошел год. Коли слышу, что паны мои заворушились: объявлено было королем посполитое рушение. Ну, я выпросилась, вымолилась ехать в поход с паном, быть его джурой, пан растрогался и взял меня с собой. Мы дошли до стоянки короля, а потом двинулись с ним в Зборов. Тут, когда я доведалась, что подступили наши, то, не долго думая, перекрестилась и удрала ночью к своим. Меня было и ранили, да и то байдуже.


Примечания

Публикуется по изданию: Старицкий М. П. Богдан Хмельницкий: историческая трилогия. – К.: Молодь, 1963 г., т. 3, с. 552 – 556.