Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

Туда и обратно

Анатолий Свидницикий

(Путевые заметки)

Почти весь прошлый сентябрь я провел в дороге, направившись из Киева в Умань, потом через разные города в Каменец, а оттуда обратно в Киев – уже другим путем. Сколько везде стояло хлеба на поле! Не только яровое, но и озимь; не только в копнах, в покосах, но в некоторых местах даже на корне стоял овес, просо и гречка. Об овсе, впрочем, нельзя сказать, что он стоял. Он оставался на корне, но не стоял, а весь окляк, будто прошло по нем стадо овец. Особенно больно было видеть это верстах в сорока от Киева, где залегла нива, так сказать, бесконечная.

– Как жаль, – сказал я крестьянину, который вез меня по дороге от Киева в Умань, – сколько добра пропадает!

Подводчик молча почесал затылок. Зная, что это значит, я продолжал:

– Должно быть, и у тебя не совсем чисто на совести. Скажи no-чеськи, сколько у тебя збожжя не свезено?

– Проше пана, кіп на тридцять, коли не більше, в покосах та сорок в полукіпках.

– Что же ты так опоздал?

– Да так, проше пана. Бог родив, мужик і дивиться в землю. Ни богу благодарности, ни себе пользы.

Вид неба показывал, что не далее завтрашнего дня будет дождь.

– Видишь, – продолжал я, – какие хмары встают. Что будет с твоею красавицею? Гной?

Подводчик опять почесал затылок и после краткого молчания сказал:

– Проше пана, лакеєм служил за панів, привык до легкого хлеба, до готового гроша, так и тяжело браться за вила, снопы кидать, молотить. Я и нанялся в подводу, чтобы хоть отсрочить тяжелую работу.

– Много ли заработаешь?

– Не больше полтинника домой привезу да те колеса, которые купил, благодаря вам. Не случись, проше пана, вы в обратную, так и этого не было бы. Может быть, пришлось бы и кожух продать… Но, ледачі!

– Как же не по-хазяйськи поступил ты!

– И сам бачу, проше пана; та кажу ж, що змалечку ріс у дворі. Мать была ричкою, проше пана, за набілом, значить, смотрела, – для пана, – заметил он как бы для себя, – може, що й більше була; та я привик на всяку полегкість. А тепер прийшлось, та й пшик. Жаль. Под панами лучше было. Другие, впрочем, говорят, что теперь лучше. Как кому, значит.

Довольно долго после этого шел разговор об освобождении крестьян, о том, чего должно ожидать от воли, как пользоваться волею. Подводчик больше слушал и только изредка предлагал вопросы. К концу разговора он, видимо, убедился, что настоящее лучше прошедшего, а будущее выйдет лучше настоящего.

– Гм, – сказал он наконец, – бачу, що я дурень. Треба, проше пана, хлібець шанувати.

– Еще бы!

– Но, ледачі! – крикнул он на лошадей и погнал во всю прыть.

– Тише, – сказал я.

– Хлебец на поле, дождь на носу: надо спешить.

Дорога была слишком гадка, повозка слишком тряска, сидеть крайне плохо да и бедных животных стало жаль.

– Слушай! – сказал я, – не беснуйся! Или ты хочешь отбить мне бебехи?

Как ехали бы мы после этого замечания, бог весть; но случился крутой спуск, и подводчик пожалел своей головы. Тогда уже смеркалось, а в долине лежало не то село, не то местечко, и мы заехали на ночь в корчму. Есть у еврея не оказалось ничего, самовар был чересчур грязен, и я лег спать с пустым желудком.

Это бы еще ничего, но беда в том, что тогда разъезжалась белоцерковская ярмарка. Чуть задремлешь, как и стучит в окно: «Відчиняй, жиде!» Заворчит корчмарь себе под нос и отворяет. Пока отпустит овса, водки, глаза снова смыкаются, но только для того, чтобы снова раскрыться. И снова тот же крик, такая же возня с сеном, овсом, водкою; снова дремота и снова напрасно. Так продолжалось за полночь, когда пригнали стадо свиней, купленных в Белой Церкви для Киева, и они задали такой концерт, что небу жарко стало. Прощай, сон!

– Пора вставать, – сказал, потягиваясь, подорожний, ночевавший в одной со мною комнате, – эта музыка в состоянии поднять мертвого из гроба.

И начал он сопеть, обуваясь, и кряхтеть, подпоясываясь. «Надо убираться, – думаю себе, – сосну на попасі». И пошел в сени отыскивать своего подводчика. Повозок были полны сени, лошадей еще больше, на некоторых повозках спали люди, а на том месте, где стояла моя подвода, оказалась русская телега с парою огромных кабанов. Сени были огромные, и я более четверти часа провел в поисках, но напрасно. Звать не хотелось, чтобы не разбудить кого из спавших, и я возвратился в комнату терпеть до дня.

Но как долго продолжаться этому? Посмотрим на часы. Увы, мои часики, так звучно щелкавшие на столе! В чьем кармане вы теперь щелкаете? Не того ли подорожнего, что ночевал со мной и теперь не сказывается? Таким образом ухнули мои часы, ради компании узелок с бельем и новый сюртук. Ругнул я, сам не зная кого: почему, дескать, сякой-такой не забрал и последнего. Если уж путешествовать налегке, то так, чтобы, в случае надобности, не стесняться и пешком пойти.

Начало светать… Слава богу!.. Заезд мало-помалу очистился, но очистился совсем, – даже моей подводы не оказалось; подводчик мой ушел – без сомнения, поспешил домой, чтобы до дождя свезти хлеб с поля. «По-хазяйськи поступил», – думал я, вспоминая разговор с ним, и пуще прежнего сердился на вора.

Надо нанимать новую подводу. По крайней мере я тем был обрадован, что недолго пришлось искать ее. Новый подводчик был солдат, да еще артиллерист, ехавший из Киева на паре отличных лошадей. Вспомнил я поговорку: «Пьяница на флоте, богач в кавалерии, дурак в пехоте, а умный в артиллерии», и рад был, что не придется читать наставлений себе во вред.

– Едем, служба!

– Едем, барин!

И мы отправились.

Мы в Белой Церкви. «Здесь надо запастись съестным, чтоб не пришлось голодать снова», – подумал я и отправился на базар; арбузов горы, фруктов мало, дынь вовсе нет; менялы сидят – были бы крупные, а разменять не беда. Купил я два пшеничных хлеба за десять копеек и чуть не два аршина колбасы за пятнадцать и принялся уминать, севши на повозку. Между тем начался дождь. Чем более укорачивалась моя колбаса, тем сильнее становился он, наконец полил как из ведра. Уж и зонтик не защищает. Плохо дело! Небо серо, конца нечего ждать.

– Едем, служба!

– Едем, барин!

А дождь все усиливается. Поле обратилось в сплошную лужу, под колесами, однако, твердо. Между тем мой артиллерист едет шагом, будто пушку везет. Дорога ровная, даже несколько поката вперед.

– Скорее, служба, – сказал я, – после, когда раскиснет, не поспешишь.

Служба, вероятно, не расслышал, а я очень хорошо слышу, что у меня течет за шею и добирается до пояса, а по ручке зонтика натекло полные рукава. Притом начался холодный ветер.

– Пожалуйста, служба, поскорее.

– Я уж слышал-то, – сказал артиллерист угрюмо.

– Зачем же ожидать повторений? До Умани ведь еще не близко, так едучи, и за неделю не будем.

– Будем тогда, когда бог даст; а я спешить не стану,

– Но ты едешь, как волами.

– А вам хочется по-курьерски?

– Мне хочется ехать так, как обыкновенно ездят благоразумные люди на лошадях, т. е. рысью, а шагом возят только тяжести.

– Вы имеете свои уставы, а лошадь имеет свои. Спешить не стану, хоть вы тут и распинайтесь, – сказал умница из артиллерии.

Оставалось покориться судьбе. Я только решился переменить артиллериста при первой возможности, хотя бы и среди поля. От этого, однако, мое положение не улучшилось. Дождь лил, я промок насквозь, так что протекло сквозь подушку, на которой я сидел; а умница-артиллерист шажком да шажком. Так шажком вез он меня с утра до поздней ночи и сделал всего двадцать верст. Артиллерия показалась мне уж слишком тяжелою.

Не раз и прежде приходилось мне ночевать в том селе, которое было перед нами. Я знал, что там огромная корчма со стациями, и несказанно обрадовался, завидевши огонь.

«Дам, что дам, зато обогреюсь, напьюсь чаю, хотя бы из грязнейшего самовара, и не буду видеть спины своего умницы», – думаю себе. Но чу! Музыка. Где бы это? Прислушиваюсь, – еврейское «эй-вэй». В корчме, значит; поэтому нечего ждать добра. Вот судьба! А музыка бубнит. Артиллерист же мой все шажком да шажком. Наконец пришагали мы до корчмы.

– Можно заехать? – обратился я к первому попавшемуся еврею.

Случилось так, что это был сам арендарь.

Нима заехать, – ответил он, – у мне гости, свадьба.

Дождь между тем продолжает лить, а вода сквозь повозку так и журчит. Лучше бы и здесь кабаний концерт да сухая комната, нежели настоящая музыка, в такт которой стуча не попадали мои зубы под дождем.

– Кто виноват, служба, что мы здесь, а не дальше встретили ночь? – обратился я к артиллеристу с намерением упрекнуть его.

– Нешто мы в татарщине, – отозвался он хладнокровно, – народ крещеный, примет.

– Прошу хоч і до мене, – сказал подошедший крестьянин, – у меня хата теплая, зогрієтесь; а в клуні соломи по бальки, буде де виспатись.

Спустя несколько минут я сидел в жарко натопленной комнате, а мой багаж был развешан для просушки. Обязательный хозяин отвел меня в клуню, давши свой кожух вместо одеяла. Растянувшись на соломе и завернувшись в кожух, я скоро забыл свое горе. Под влиянием теплоты я уснул прежде, нежели хозяин затворил дверь, выходя из клуни; и уже серый день засматривал в щели, когда я проснулся. Мокрое белье высохло на теле, и мне так было тепло, уютно под кожухом, так не хотелось вставать. До сих пор я думал, что, кроме меня, никого нет в клуне, и вздрогнул, услыхавши вопрос:

– Который час? Я думаю, будет девять?

– Не знаю; я только проснулся, – ответил я и спрятался в чужой кожух, как улитка в свою раковину.

Голос показался мне знакомым, но никак не удавалось вспомнить, где и когда я слыхал его. Я наскоро обулся и пошел в избу. На дворе было чрезвычайно гадко; небо грязно-серое, земля черно-грязная; с крыш изредка капало после вчерашнего дождя, и после иной капли вскакивал пузырь, чтоб от следующей лопнуть. И поделом – не дуйся. За мною шлепал и товарищ по ночлегу. Я не утерпел, оглянулся. Лицо знакомое, но где мы виделись?

– Хорошо спалось, служба? – спросил я своего артиллериста, шедшего навстречу с охапкою сена.

– Привычному и стоя хорошо спать, – ответил он, даже не посмотревши на меня.

– Что за угрюмый господин? – спросил меня товарищ по клуне.

– Солдат, мой подводчик, – ответил я.

– А прежний где?

Этого вопроса было достаточно для меня, чтобы вспомнить весь давешний ночлег с кабаньим концертом, свои часики, и то, что голос и лицо шедшего за мной принадлежат тому, что ночевал давеча в одной со мною комнате, как теперь в клуне. «Погоди же, голубчик, я тебя накрою», – думал я, будучи уверен, что вижу похитителя мизерной собственности. Не желая, однако, дать какой-либо намек о том, что я узнал его, я сказал: «Вам откуда известно, что у меня другой подводчик?»

– Неужели вы до сих пор не узнали меня? Я ведь ночевал с вами в одной комнате, по ту сторону Белой Церкви, и видел не этого, а другого. Я даже хотел было ехать с вами, но вы ушли.

– Я ушел?

– Да, вы. Вышли в сени и не воротились, а только прислали подводчика за вещами.

– За вещами? За какими?

– За своими вещами. Ужели вы не помните?

– Помнить я помню, но ничего не понимаю. Меня ведь там обокрали, а тот подводчик ушел.

– Так знайте же, что он вас обокрал. Он при мне взял часы со стола, белый узелок, потом еще что-то и вышел. Больше я ничего не видел, потому что тотчас же отправился в путь. Я не прошел и сорока шагов, как он догнал меня. «Не видали моего пана?» – спрашивает. «Нет, говорю». «Ну-у, поляцы!» – крикнул он на лошадей и повороти назад.

– Ах, дворак-дворак! – сказал я, – ах, крепостно право!

– Вы, вероятно, предполагали, что я вас обокрал? – спросил собеседник.

– Признаюсь, да. Извините.

– Я не в претензии. Наш брат сельский учитель, да еш не штатный, в самом деле похож, по крайней мере, н карманщика. И нет ничего удивительного, что вы меня, обдертуса, сочли вором. Было бы гораздо удивительнее если бы вы приняли меня за порядочного человека. Разв порядочные люди ходят в лохмотьях?

– Я, по крайней мере, знаю, что весьма многие, далеко не порядочные люди не только не трясут дрантьем, а, напротив, покупают дома. Но, извините, я предложу вам вопрос насчет вашей школы, если она существует.

– Не только существует, но даже процветает. У меня пятнадцать мальчиков и семь девочек.

– Поздравляю вас.

– Послушали бы вы, как бойко у меня читают в церкви! Словно горохом сыплет по решету. И не оглянешься, как «слава» кончена. Только успевай, батюшка, с «паки и паки».

– Вы не причетник ли?

– Нет, я просто учитель; но устав знаю и учу часослову и псалтырю не хуже любого причетника.

– Так в вашей школе учат часослов и псалтырь, а больше что?

– Граматку.

– Этим, я думаю, начинают, а чем кончают?

– Кто граматкой, кто часословом, кто псалтырем.

– Значит, вы по старой методе учите. Бог в помощь. И если мне по дороге, то я зайду в вашу школу.

– Милости просим, милости просим, – сказал учитель, переменивши тон, – милости просим.

– Барин, ищите подводы; я дальше не повезу вас, – вмешался мой артиллерист, – не сходно.

Сказать правду, я от чистого сердца был рад этому отказу. Сверх всего я имел предлог остаться еще некоторое время в теплой комнате.

– Однако, служба, как же ты оставляешь меня, не нашедши другого на свое место? Кто мне отыщет подводу? – сказал я.

– Это ваше дело, а я свое делаю – дальше не еду: не по пути. Вот мне куда, – указал он на дорогу, круто поворачивающую в сторону.

– Не беспокойтесь насчет подводы, – вмешался хозяин, – я доставлю хоть и целый десяток. Теперь не то, что было под панами. Народ поправился; почти у каждого хозяина есть лошади.

– И дело, – сказал артиллерист, – теперь к расчету. Вы договаривали меня на три дня – за три с полтиной; я вез вас два дня, так мне следует два рубля, копейки уж дарю.

– Разве мы поденно договаривались? – спросил я, пораженный такой наглостью.

– Все равно, что и поденно. Вы сказали, что до Умани три дня езды; я два дня вез вас…

– Но где же еще Умань?

– Для меня все равно, где бы она ни была. Я только знаю, что вез вас два дня, и беру себе два рубля, а третий извольте получить. Копейки дарю.

Я решительно не знаю, что тогда происходило во мне. Я помнил только, что при договоре дал артиллеристу три рубля, и понимал, что за вычетом двух мне остается получить один. Артиллерист между тем положил деньги на стол, поблагодарил хозяина за ночлег, перекрестился на образа и вышел. Севши на повозку, он снова перекрестился и погнал лошадей крупной рысью. Где же те лошадиные уставы, в силу которых я ехал шагом и столько натерпелся? И за что мне теперь пришлось поплатиться? Относительно дворака, я обвинял крепостное право, которым, впрочем, никогда не пользовался; но что думать по поводу артиллериста?..

Успокоившись несколько, я хотел было снова начать разговор о школе, но учителя не оказалось. Хозяин объяснил мне, что он принял меня за ревизора, струсил и ушел. Таким образом, я лишен был возможности узнать село, в котором крестьяне считают необходимым обучать грамоте даж девочек. Жаль только, что доброе желание их осуществляется так плохо.

Новый подводчик оказался непохожим на прежних двух. Он в тот же день доставил меня в Умань; а сверх того, целую дорогу то пел, то говорил. Он передал мне много ходящих в народе рассказов про последнее повстанье которые, переходя из уст в уста, получили уже какой-то легендарный, сказочный характер.

– Отсе шлях на Медвин, – сказал подводчик в одном месте, указывая на дорогу, шедшую в сторону, – а вы знаете Медвин?

– Нет.

– И ничего не слыхали?

– Слыхал что-то, но не помню.

– Не про панов ли? Вспомните.

– Нет, не про панов.

– Так рассказать вам, что там случилось вот тепер перед последнею рухавкою.

– Отчего же, расскажи.

И он начал:

«Уже всем было известно, что паны скор забунтуют; поговаривали даже, что они и войско составил но где, – того никто еще не знал. Как вот довелось одном крестьянину – таки тамошнему жителю – идти медвински лесом. Идет он, и байдуже. Вдруг фыркнула лошадь и послышались голоса. Вблизи нигде не было дороги, потому он начал прислушиваться: «пе воры ли?» – думает. Снова фыркнула лошадь, казалось, уже другая. Вот и снова – опять не из прежних. «Дай подсмотрю», – думает шедший и покрался орешником. Чем дальше подвигался, тем гомон становился громче, и, наконец, явственно раздались польские слова. «Эге! – подумал крестьянин, – чи не панки? Ану, ану?»

То, действительно, были они. Сидят – кто в карты играет, кто за самоваром, кто за бутылкою; кругом лошади привязаны. Насмотревшись из-за куста, мужик подумал, какую бы пакость устроить вражим панкам? и, не долго думая, закинул кожух на голову да как закричит не своим голосом, как заколышет кустом! Лошади так и пороснули. Что разбили в становище, что опрокинули; не одного панка растоптали.

И сами воины не меньше лошадей струсили. Они опомнились только тогда, когда пакостник был уже далеко, и начали стрелять. Одна пуля попала ему в ляжку. Однако он добежал до села и рассказал обо всем в волости. Волость тотчас же написала исправнику, а раненого отправили в городскую больницу – в Звенигородку, кажется. Два дня прошло после этого, а от исправника не было никакого распоряжения. Тогда священник написал генералу, который квартировал в другом городе. А раненый лежит да лежит без всякой помощи. Как жена перевязала рану, так она и оставалась.

– Лечите меня, господин доктор, ваше благородие!

– Пусть тебя лечит тот, кто ранил, – ответил доктор. Он держал руку за панками.

Вдруг является генерал:

– Где доктор?

Явился доктор.

– Укажите мне раненного поляками.

– Вот он, – указал доктор.

– Ось я, – обозвался крестьянин, – прикажите, милость ваша, хай мені виріжуть пулю. Я так і чую, де вона.

– Так вы до сих пор не вынули пули?

– Э, ваша милость, і рани не обдивились. Як жінка зав’язала, так і тепер. «Нехай, каже, лічить, хто ранив», – ¦ сказал крестьянин.

– Так-то ты лечишь! Ты так будешь лечить и всех раненых? – обратился генерал к доктору и хвать его за усы, «да так і потягнув догори». Скривился доктор и молчит, а генерал крикнул:

– Кузнеца сюда с кандалами и с заклепками.

А в том городе отличный кузнец – умеет паровики починять. Вот и пришел он со всеми принадлежностями.

– Куй, только хорошенько! – сказал генерал, а сам как схватил доктора за ус, так и держит – и держал до тех пор, пока кузнец не кончил работы. – Хорошо, – сказал тогда генерал и дал три рубля. Ей-богу, не лгу! А доктора как повели куда-то, так и след простыл.

Так вот оно как!

Ночью приехал доктор от генерала, но уже ничего не помог – раненый умер. Панки же ушли, благодаря исправнику. Он, говорят, отравился на дороге, когда был вызван в Киев».

Я задумался, рассказчик придержал лошадей и стал набивать трубку.

Хлеб был почти не тронут, но ни покосов, ни на корне не было видно; свекловица зеленела в стороне, и вдали виднелся дым. То грелся сторож возле своей будки. Дальше, по дороге к Умани, копны на поле становились реже не только вследствие своза, но и потому, что близко к Умани урожай был слабее – даже слабее прошлогоднего; солнце садилось, и вскоре передо мною заблестели огоньки Умани.

Я был весьма доволен не столько ездою в последний день, сколько самим подводчиком, и чистосердечно пожелал ему счастливого пути; но на дорогу ничего не дал, потому что у самого ничего не осталось.

Скучно и грустно передавать скучные и грустные истории; а мое путешествие отсюда становится именно грустным и скучнее езды с артиллеристом. Поэтому пропустим много времени, перескочим много городов и остановимся на с. Сербах. Это те самые Сербы, где казнен Гонта. Народ помнит катастрофу, и ямщик (я ехал почтою) указал мне долину, в которой совершена была казнь, но самого места указать не мог.

– Разве Гонту не в селе казнили? – спросил я.

– Должно быть, нет, – ответил он, – все говорят, что в той долине его казнили, а там нет никаких признаков жилья. А поймали его, говорят, в Грушке – село здесь недалеко – ляхи, переодетые в донцов.

– Не поют ли чего про это?

– В детстве я слыхал песню про Гонту и Зализняка, как они

Обступили город Умань,

Насипали шанці;

Вистрілили з семи пушок

У середу вранці.

Может быть, и теперь кто-либо знает больше меня; но я ничего не знаю, все перезабыл, а благодаря ямщицкой службе и вспомнить некогда.

Разбитые лошади плохо везли, разбитый колокольчик плохо звенел, повозка, тоже разбитая, ужасно дребезжала и так трясла, что захватывало дух. Теперь я рад был бы грязи, но где ее взять? Но хозяева желали погоды. Сентябрь приближался к концу, а копны еще густо стояли на поле, гречка же почти вся лежала в покосах. Только изредка виднелись черные копны ее в противоположность ярким цветам, которыми осень украсила леса.

Наконец я в Каменце – но нет; о Каменце я ничего не стану говорить. Все в нем противно для меня – и давнее прошлое, и теперешняя неудача, и узкие улицы, по которым от зимы до зимы, иногда и зимою струится серая вонючая жидкость, и театр, напоминающий конюшню, и мури, напоминающие польское владычество, – все противно, даже скалы, которыми некогда я так восхищался.

Вода только не противна из так называемой Гунськой криниці, но пить ее мне не довелось. Криница слишком далеко за городом, а мост через овраг, отделяющий город от криницы, возведен не более как до двух третей своей высоты. Каменчанам, следовательно, еще долго придется утолять жажду влагою из Смотрича, не отличающегося приятностью ни цвета, ни запаха. А воздух, воздух!.. Уйдем поскорее.


Примітки

Вперше надруковано в газ. «Киевлянин», 1870, 24 листопада, № 110; 26 листопада, № 141. Автограф невідомий.

Включено до вид.: Свидницький А. Твори, 1958, с. 337 – 348. Український переклад твору надруковано у вид.: Свидницький А. Оповідання, 1927, с. 87 – 101. Подається за першодруком.

…рассказов про последнее повстанье… – Йдеться про польське визвольне повстання 1863 р. Воно захопило також окремі райони Київщини і Поділля.

…поймали его [Гонту]… ляхи, переодетые в донцов. – Тут оповідач неточний. Підступно заманений царським військом, Гопта попав у полон і був виданий польсько-шляхетській владі, яка в с. Сербах поблизу Могилева-Подільського люто скарала його.

Подається за виданням: Свидницький А. Роман. Оповідання. Нариси. – К.: Наукова думка, 1985 р., с. 367 – 377.