Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

8. Ворожея у княгини Долгорукой

Николай Костомаров

Между тем Мавра Тимофеевна, добравшись до калмычки, прежде всего сообщила ей, что ее боярыня, узнавши о ее искусстве гадать, просит ее пожаловать к ней для совета. О Василии Данилове и о рубашке молодого князя Мавра Тимофеевна не заикнулась.

Калмычка сначала на предложение Мавры Тимофеевны отказывалась, уверяла, что ничего не знает и не смеет за такие дела приниматься, вспоминала, как покойный государь строго наказывал за колдовство и гаданья, как велел отыскивать ихнюю сестру колдунью и сажать в полицмейстерскую канцелярию, как, наконец, взыскивал с тех, кто призывал к себе ворожей, колдуний и гадальщиц.

Мавра Тимофеевна сказала ей:

– То были времена, а теперь настали иные. Строгого государя нет на свете, а новая государыня сама будет готова принять от тебя совет. Весь Питер про тебя говорит, что ты просто чудеса творишь и будущее отгадываешь. Пожалуй, тетушка, не откажись прибыть к нам. Княгиня наша добрая и щедрая! Она тебя не выдаст! Денег тебе даст немало! Поедем со мною, тетушка! Княгиня может тебе в большой корысти быть. Ихний род Долгоруковых в большой силе, почитай, знатнейший боярский род на всю Россию. Сам Бог тебя, тетушка, благословляет тем, что такая персона тебя к себе зовет.

Калмычка падка была на деньги и на всякие выгоды, но страх генерал-полицмейстерской канцелярии останавливал ее. Она была уже в переделке у Девиера и насилу высвободилась. Задумалась она и теперь. Может быть – так ей казалось – и впрямь будет хорошо, если княгиня Долгорукова станет ей покровительствовать; но худо будет, если Девиер проведет, и кто ее знает, эту самую княгиню: что, как она сама как-нибудь проговорится и доведет до генерал-полицмейстера!

– Скажу я тебе вот что, по сущей истине, – помолчав немного и окинув испытующим взглядом незнакомку, проговорила колдунья. – Я точно кое-что смыслю, только граф Девиер мне сказал собственным языком таково слово: «Коли я узнаю, что ты опять колдовать начала, я тебя тогда засажу в подвал, и согниешь ты у меня без света, без воздуха, без хлеба». Строг и суров он через меру. Пусть пообещает и поклянется мне княгиня, что никому не скажет, что я у ней была, чтобы не дошло до полицмейстера. А если после того, как бы там оно ни было, а полицмейстер узнает, так я тогда отрекусь, скажу, что ничего княгине не говорила, никакого совета не подавала. Так тогда и скажу, наперед говорю: договор дороже денег. Скажу, что меня позвали, а я не знала зачем; а когда пришла, меня просили, дескать, погадать, а я не согласилась.

– Изволь, княгиня в том тебе сама даст какую хошь клятву, а я теперь от нее, по ее приказу, присягаю тебе на том что никакими мерами доводить до генерал-полицмейстера про тебя не будут. Как можно думать что-нибудь недоброе о такой персоне, как наша княгиня! Расспроси кого хочешь: все тебе в один голос скажут, что такой другой доброй боярыни не сыщешь!

Тут сообразила калмычка, что это предложение отправляться к княгине имеет связь с тем холопом, что приносил ей рубашку: Василий Данилов, потребовавши назад эту рубашку, сказал, что к ворожее придет женщина от княгини. Явно было, что перед нею теперь эта самая женщина. Однако она хотя зовет ворожею к княгине, а о рубашке не заикается! И раздумывала калмычка, как ей поступить: совсем молчать о холуе, приносившем сорочку, или самой завести о нем речь, хоть бы через то холую этому и произошло что-либо неприятное. Разочла ворожея, что, верно, ее выпытывают, дожидаются, чтоб она первая сама заговорила о холуе, и выгодней для ней будет угодить княгине, чем холую. Калмычка сказала:

– Приходил ко мне какой-то холуй, говорил, что со двора каких-то князей Долгоруковых; приносил рубашку, говорил, что та рубашка его господина, и просил наколдовать на ту рубашку, чтоб господин стал к нему милостив; а я ему сказала, что такими делами не занимаюсь, и он, взявши назад ту рубашку, пошел прочь. Не из вашего ли двора был тот холуй?

Тогда Мавре Тимофеевне пришла в голову такая мысль: когда колдунья подлинно еще не знает, откуда холуй этот приходил, так и не открывать ей теперь; пусть уж сама боярыня ей про него скажет, коли боярыне то будет любо; если колдунья этого знать не будет, что идет в тот двор, откуда холуй к ней приходил, так охотнее пойдет, а то, быть может, и поопасуется! Она отвечала калмычке:

– Не знаю. У наших господ велика дворня и дворов не один: и в Питере два, и в Москве один старинный их двор от дедов и прадедов ихнего рода, и в подмосковных, и в дальних имениях есть дворы, и в каждом дворе полно холуев. Может быть, какой и задуровал.

Колдунья на этот счет успокоилась и согласилась немедленно идти и плыть вместе с Маврой Тимофеевной к княгине, но еще раз подтвердила, что пойдет с тем, если княгиня даст обещание никому о том не сказывать, чтобы как-нибудь до генерал-полицмейстера Девиера не дошло, а тот больно крут человек и немилостив!

Мавра Тимофеевна прибыла домой вместе с калмычкой и, оставив ее в одной из комнат задней половины дома, сообщила княгине все, что говорилось у калмычки, потом позвала калмычку к своей боярыне.

– Я, тетушка, – сказала княгиня, – слыхала про тебя много доброго, хорошего и решилась побеспокоить тебя. Прости, пожалуй, меня за это. Пособи в моем деле, наставь меня.

Калмычка поворачивала глаза во все стороны, как будто для того, чтоб удостовериться, не слушает ли кто-нибудь их сзади и захочет донести. Потом поклонилась и тихо сказала:

– От своих предков мало чему таки научилась. Кой-что смыслим и могим такое, что другой, без этой науки, простым средством не сделает.

– Этого-то мне и нужно, – сказала княгиня. – Садись, бабушка.

Колдунья села на указанное ей место. Расселась в креслах и боярыня и заговорила:

– Видишь, бабушка, в чем дело. У меня сын за морем, послан был покойным государем в обученье, а потом на службу в иноземном государстве, в Голландии. Теперь пишет мне, что задолжал, и просит выручить его, заплатить за него, а сумма большая, и денег столько в эту пору у меня не стает посылать ему, – так я хотела бы упросить одну важную особу, чтоб оказала нам милость, изволила бы заплатить за моего сына. У этой персоны денег много, и она через то не разорится. Я не знаю, как мне к этой персоне в милость попасть. Ты, бабушка, – так про тебя люди сказывают, – знаешь такой приворотный корешок. Не можешь ли дать его мне, чтоб я приворотила ту важную персону к себе на милость, чтоб она изволила заплатить долги за моего сынка.

– Матушка княгиня! – отвечала калмычка. – Надобно знать мне, как зовут эту важную персону.

– Да не все ли равно тебе, – говорила, видимо смущаясь, княгиня. – Ну, положим, ее зовут Катериной.

– Матушка-сударыня княгиня! – сказала калмычка. – Великое дело мне задаешь. Привернуть к себе в любовь хочешь такую важную персону, что важнее над нею на свете нет. Ты, матушка, от меня не укроешься. Хоть мне не скажешь, а я все равно узнаю: вот и узнала! Это дело, я вижу, затеяла ты, матушка княгиня, очень большое и страшное, да для меня опасное. Ну, как проведают, что я за такое дело взялась? Да меня запытают, замучат в застенке такими муками, что и вымолвить страшно. Оно точно, у меня есть такой корешок, только ты свою княжескую милость на меня, нищую, положи: чтоб про этот корень никто не уведал, и я как будто не знаю и не ведаю, кого ты это приворотить в любовь к себе хочешь, и если бы так случилось, что меня стали допрашивать, я так и скажу, что этого дела знать не знаю, никакого корня ее сиятельству не давала и с ее сиятельством никаких о том речей не имела. Так вот и скажу тогда, и теперь твоей княжеской милости говорю наперед, чтоб ты про меня это знала, матушка-сударыня княгиня.

– Уж конечно, бабушка, – отвечала княгиня, – я про такой секрет сама для себя говорить с кем бы там ни пришлось опасуюсь. Будь на этот счет покойна. Достань только мне такой корешок, а от нас получишь немалое нагораженье. Сама, чай, слыхала, что у нас таки, слава Богу, есть!

– Как не быть! – промолвила калмычка. – Кто ж того не ведом, что князья Долгоруковы первые во всей России бояре? Другого рода почище и познатнее, чай, нет. И про ихнюю добродетель все знают.

– То-то ж, – сказала княгиня. – Стало быть, и в сумнительство входить не належно.

– Только я, бедная, все-таки еще прошу твоей княжеской милости: не изволь об этом деле никому сказывать, – кланяясь, говорила калмычка.

– Ты смотри, бабушка, сама не проврись! – сказала княгиня. – А то ваша сестра из подлого народа такова: прихвастает, скажет – была у княгини Долгоруковой, корешок приворотный дала ей. Гляди у меня: будет тебе нагораженье боярское, а если узнаю, что ты язык распустила, так тебе живой не быть. Слышь, это и заруби себе.

– Узнаешь меня, матушка княгиня, сама скажешь, что я крепче могилы, – сказала калмычка.

– Да чтобы все, что тут у нас говорилось, словно бы в землю зарыто было! – сказала княгиня. – Да вот еще что: женщина моя, что ходила звать тебя, сказывала мне, что ты, бабушка, объявила ей, что к тебе приходил холуй наш, приносил господскую рубашку и просил на нее наколдовать.

– Приходил, матушка-сударыня княгиня, – отвечала калмычка, – приходил! Сказывал он про себя, что из двора князей Долгоруковых, а каких подлинно Долгоруковых, – не сказал. Просил он, точно, наворожить на рубашку своего господина, чтоб господин стал к нему ласков, а то, говорит, господин его больно сердитует. Только я, матушка-сударыня княгиня, отвечала ему: не возьмемся мы за такое дело, оттого что вы, холопи, все на том живете, чтоб господам своим какую-нибудь пакость учинить. Что-нибудь с твоим господином станется – оно совсем не от нас, – а по твоим речам, да к нам придерутся. И так не приняла я от него той рубашки и его отправила с тем от себя. Не знаю подлинно, каких князей Долгоруковых этот холоп.

– Человек это наш, – сказала княгиня, – спасибо тебе, добрая бабушка, что сама оповестила нам про него. Мы уже знали, что он украл рубашку, да не знали, куда он занес ее, а он, по своему холопскому обычаю, стал нам лгать.

– Матушка-сударыня княгиня! – сказала калмычка. – Будь милосерда: он не на зло просил околдовать рубаху. Осмелюсь доложить твоей княжеской милости: он хоть и провинился перед вами, только все-таки не достоин, чтоб его наказывать больно, без всякого милосердия.

Княгиня ничего на это не сказала, но вышла и, увидавши проходившую девушку, приказала, чтоб Василий Данилов пришел к ней и подал кружку квасу. Потом, вернувшись в комнату, где остановилась калмычка, княгиня сказала ей:

– Так когда же ты, моя добрая бабушка, принесешь мне обещанный корешок?

Калмычка поклонилась княгине в пояс и произнесла:

– В пятницу, матушка-сударыня княгиня, в пятницу, ваше сиятельство!

– Я к тебе сама пошлю женщину, что сегодня звать тебя приходила. По ее зову иди, а коли б кто пришел другой от моего имени – не верь ему и не ходи! – сказала княгиня.

– Слушаю, матушка-сударыня княгиня! – отвечала колдунья.

В это время вошел Василий Данилов, неся на серебряном подносе кружку квасу. Увидавши колдунью, он побледнел, ноги у него задрожали.

Княгиня взглянула на него выразительно, выпила квас и, отдавая кружку, сказала:

– Ступай!

Василий Данилов ушел. Княгиня спросила калмычку:

– Этот холуй приходил к тебе с господскою рубашкою?

– Этот самый! – отвечала калмычка.

– Прощай, бабушка! – сказала княгиня.

Колдунья ушла. Княгиня велела позвать Василия Данилова и, когда он явился, спрашивала его:

– Васька! Где боярина твоего рубашка была?.. У какой штопальщицы?.. Не у этой ли, что стояла здесь, как ты квас мне подавал?

Василий Данилов упал к ногам своей боярыни и вопил:

– Виноват, виноват! Ваше сиятельство, помилосердуйте!..

– Ах ты, подлая холуйская рожа! – говорила княгиня. – Отлыгаться начал! Штопальщицу выдумал! На цепь не дал посадить себя!

– Помилуйте, ваше сиятельство! – говорил Василий Данилов. – Собаку начать каждый день бить, и собака со двора сбежит, а я человек!

– Человек он! – говорила княгиня. – Человек! С разумным созданием божиим равняет себя! Ты все равно что собака, бессмысленная животина этакая! Я велю влепить тебе в спину пятьдесят!

– Помилуйте! За что? – завопил Василий Данилов.

– За то, что боярскую рубашку носил к колдунье, хотел своего боярина испортить, – сказала княгиня.

– Я не думал ничего худого против князя Якова Петровича, – сказал Василий. – Они дерутся больно, почитай, каждый день меня толкут… так мне стало невтерпеж: я думал найти средствие такое, чтоб они меня не били и стали бы ласковее.

– Вас, холопей, на то и на свет создал Бог, чтобы вас били, – сказала княгиня. – Коли вас не бить, так вы зазнаетесь и нас, господ своих, бить учнете!

– Хорошо терпеть, когда знаешь, что за дело бьют, – говорил, всхлипывая, Василий. – А то каждый день ни за что ни про что бьют! Что ни слово, то пинком в морду либо в грудь!

– Мой Яша горяч, это правда, – сказала княгиня, – а ты, холуй, коли смыслишь, что боярин горяч, не мог бы хоть немного потерпеть и не сердить его, а старался бы во всем угождать ему и тем бы себе заслужил господскую милость вместо гнева. А у вас, холопей, такая скверная натура, что коли господин горяч, так надобно его нарочно дразнить да сердить, а потом, как вас ударят, так вы жалуетесь и плачетесь, что вас напрасно бьют. А кабы сами вы господ своих не дразнили, так вас бы и не били!

В это время стоявший за спиною Василия Данилова вошедший в комнату князь Яков Петрович подошел к матери и сказал:

– Маменька! Прошу вас, на этот раз простите Ваську. Он ведь зла нам делать не затевал, а хотел только, чтоб господин стал к нему милостив и он мог бы войти в доверие к своему боярину. Услыхал он в людской о колдунье и по глупости своей пошел к ней и мою рубаху понес. Будьте, маменька, на этот раз к нему милосерды! Вдругорядь, если он сделает худое, то наказать его, а на сей раз помилуйте: я, маменька, вас прошу за него!

– Ах ты, мой добряк! – сказала княгиня. – Тот ему согрубил, а он же за него еще сам просит. Истинно ангельская душа! Ну что ж, перед тобой провинился Васька; как хочешь, так с ним и разделайся. Хочешь простить – прощай; хочешь наказать – наказывай!

Василий Данилов поклонился в ноги князю Якову Петровичу, но не вымолвил ни слова. Глаза его слезили.

– Правда, маменька, – говорил княжич, – Васька меня дразнит нарочно и сердит, да уж нечего делать: я его прощаю, но только чтоб он вперед так не делал. А коли что-нибудь мне противное за ним окажется, так я сам буду, маменька, вас просить согнать его от меня.

– Чувствуете ли вы, холопи, эту ангельскую кротость, эту доброту? – говорила расстроганная княгиня. – Вашему холопскому грубому сердцу куда это чувствовать! Ах, Яша, Яша! Истинно ангельская у тебя душа!

Ушедши от господ из комнаты, Василий Данилов сошелся с Маврою Тимофеевною. Боярская боярыня стала делать ему внушение.

– Что, Васька, – говорила она, – много помогла тебе волшебница? Тебя ж и выдала, как только увидала, что ее прижать хорошенько могут! Ах дурачина, дурачина! Сам же ворожее себя назвал, чей таков, все отрепортовал. Дурак, как есть дурак! Ништо таковские дела этак делаются? Кабы ты не объявлял о себе, кто ты, а выдал бы себя за другого, выдумал бы такого, что и на свете его, может быть, и не было, – вот бы и не попался! Наперед умнее будь. Коли охоч воровать, воруй так, чтоб все концы были в воду попрятаны.

– Не хочу я ни в чем воровать! – сказал Василий Данилов.

– То-то! – говорила Мавра Тимофеевна. – Будь благодарен добрым господам, что тебя простили этот раз. А то знаешь ли, кабы тебя за такое дело в полицмейстерскую, да и твою колдунью взяли бы туда же? За то одно, что ходил к колдунье, засадили бы тебя в тартарары. А за колдовство, знаешь ты, что бывает? Просто погибель. Сожгут живьем. Я помню, как при покойном государе в Новгороде дьячка жгли а здесь, в Питере, возле Малой Невки на берегу одну бабу жгли за то, что чародейством занималась и дьявола призывала. Поделом ей, – кто дьявола призывает, тот от Бога отрекается, того сжечь следует. Так по божьему закону положено.

– А разве, тетушка, есть такие, что дьявола призывают и с дьяволом дружбу ведут? – спрашивал Василий Данилов.

– Ох, есть, голубчик, есть! – говорила Мавра Тимофеевна. – Чур нас! Наше место свято! Дело больно нечистое, проклятое! На вечную погибель душе! Потому что кто захочет с дьяволом знакомство вести, тот прежде должен от Бога отрещись и крест себе под подошву положить.

Слыхал ты, быть может, про Гришку Отрепьева, что царем был с год в Москве? Этот Гришка был такой бедный, одно слово – Отрепкин, уж и кличка ему таковская была! Надоело ему на белом свете жить, и задумал он утопиться, да и пошел к Москве-реке. Там есть такие проклятые места, что излюблены дьяволами. И такое проклятое место есть под мостом Москворецким или Каменным – забыла, голубчик, под каким. Вот на это место пришел Гришка, а дело было зимою; от того места был пролубь: туда хотел кинуться Гришка.

Только что он подошел под мост, а тут дьявол к нему. «Куда ты?» – спрашивает его. «Да топиться иду», – говорит Гришка. «Зачем топиться? – говорит ему дьявол. – Не надобно топиться! Продай лучше, говорит, мне душу! На что она тебе! Продай! Я дьявол». А Гришка говорит ему: «Хорошо, только я тебе дешево не продам. Сделай меня царем на Москве!» – «Изволь, – говорит ему дьявол. – Положи крест под себя и напиши своею кровью договор, что ты мне душу продал за царство».

Тогда Гришка снял с шеи крест, положил в сапог, потом разрезал себе палец и написал кровью такой договор, что он свою душу отдает дьяволу, а дьявол за то его царем сделает! Только в том ошибся Гришка, что срока не назначил, сколько лет ему царем быть. После этого дьявол такой туман на всех московских людей навел, так всем глаза отвел, что все стали почитать Гришку Отрепкина за царя; только скоро дьявол его оставил, оттого что Гришка, пишучи кровью договор, не поставил срока, сколько ему царствовать, а тут архиереи отчитали народ: у всех с глаз туман-то снялся, и увидали все, что на престоле сидит не настоящий царь, а просто Отрепкин Гришка; взяли да сожгли его, и пепел положили в пушку, и выпалили на ветер.

Только если б Гришка Отрепкин процарствовал долго, и тридцать, и сорок лет, все бы ему один конец стался, все-таки его сатана к себе бы взял, потому что он за временное царство душу ему запродал. Только не во всяком месте дьявол властен человеку явиться, а есть такие проклятые места, вот как и под мостом, где Гришка Отрепкин с ним сошелся. И коли случаем на таком проклятом месте дом построится – нелегко будет людям в том доме жить.

Как ни взойдешь в такой дом, так тебя будто кто-то сзади хватает, сам ты боишься сам не знаешь чего, иногда страшилище какое-нибудь покажется, то как будто зверище прыгнет, то будто птица откуда ни возьмется пролетит мимо тебя, то будто что-то маленькое бородатое на петухе верхом из-под пола выскочит, а иногда ничего не увидишь, а только услышишь: то что-то будто стонет, то будто хохочет, то будто чем-то тяжелым кидает; а в ином доме хоть никаких таких страстей не бывает, да тем тот дом проклят, что в нем жить никто не может: кто перейдет в такой дом на житье, сейчас и умирает.

В Москве много таких домов, что стоят на проклятых местах и в них никому не живется легко. Да и здесь, в Питере, они есть: да не дальше пойти, как у нашей княгини в старом дворе. В доме-то, и в людской, и везде по строениям, слава Богу, все благополучно, а в бане так не совсем. Хоть не каждую ночь, а иногда разов сколько-то в году бывают большие привидения.

Баня, как помнишь, построена на фундаменте, и входить туда надобно по сходцам вверх ступеней на пять. Так там ночью иной раз ни с того ни с другого подымется такой стук, как будто там человек десять возятся, а с лестницы – словно дрова мечут, ажно в людской все трясется! Один наш холуй пошел было туда, да назад! «Что там?» – спрашивают его. А он и языка не поворотит, ничего промолвить не может; а другой, только что сунулся в дверь, да оттуда назад, словно его ветром что-то отнесло! Так тут и упал!

Спрашивали того и другого, что они видали, ничего, говорят, не видали, да так страшно стало, что сами себя не помнили! Так вот это, видно, проклятое место, и если бы написать записку на дьяволово имя да бросить в эту баню, так бы тому человеку дьявол явился. Только записка должна быть написана не по-русски, а как-нибудь по-бусурмански, оттого что дьявол русского языка не любит, языком-де этим говорят крещеные люди.

– Вот как! – сказал Василий. – Стало быть, надобно прежде по-бусурмански выучиться. Ну, а если кто бусурманскую грамоту знает, да немного – говорить по-бусурмански не умеет? Так оно что ж, если оно по-русски будет, да только бусурманским письмом написано, и то будет годиться али нет?

– Ты что спрашиваешь-то? – сказала Мавра Тимофеевна. – Али сам подумываешь такое? Не дай тебе Господи! Лучше уж бы на свет не родиться, оттого что за такое дело от Бога прощения не будет и такому грешнику гореть и в сере кипеть. А ты, Василий, послушай меня: отслужи молебен Екатерине-великомученице, возьми бумажку да напиши на ней русским христианским письмом: «Святая Екатерина! Помоги мне, сотвори так, чтоб господин мой стал ко мне милостив!» Потом понеси эту записку, и заткни за образ великомученицы, и найми священника молебен отслужить. Сделай так, послушайся меня.

Мавра Тимофеевна отошла, а у Василия Данилова в голове зародились два противоположные представления: то молебен великомученице Екатерине и с ним записка, в которой бы заключалось призывание святой на помощь, – то записка к дьяволу и ночное путешествие в баню в старом дворе Долгоруковой. Рассказ о Гришке Отрепьеве, который он и прежде еще слышал, произвел на него сильное впечатление.

«Вот как я сделаю, – сказал сам себе Василий Данилов. – Я прежде отслужу молебен святой Екатерине и записку с молитвою к ней заложу за ее образ в церкви, а если это не пособит, тогда уже пойду заводить знакомство с дьяволом». После такой думы Василий Данилов стянул у Мавры Тимофеевны головной шелковый платок, оставленный ею в своей комнате в доме, побежал на рынок, продал платок и за вырученные деньги отслужил молебен святой Екатерине в церкви, находившейся на Васильевском острове; там за образ этой святой заложил записочку, собственною его рукою написанную в таком смысле, как советовала обокраденная им боярская боярыня.

Мавра Тимофеевна из-за своего платка подняла тревогу; княгиня, благоволившая к ней, приказала у всех дворовых сделать обыск, но как ни у кого платка не нашли, то боярская боярыня принуждена была предать дело божией воле. Между тем Василий Данилов, отслуживши молебен, ожидал, что теперь, при помощи святой, боярчонок станет к нему милостив. Прошло дня три.

Вдруг князь Яков Петрович ни с того ни с сего стал придираться к Василию Данилову: не так он на него смотрит, не так отвечает, – и влепил боярчонок холую две полновесные затрещины. Василий Данилов, отошедши от князя Якова Петровича с побитым лицом в другой покой, плюнул, обращаясь мысленно к той церкви, где служил молебен, и произнес: «Провались ты от меня, святая Екатерина! Не хочешь ты либо не можешь пособлять мне! Тебе, сякой-такой, я молебен правил, попу три гривны дал, а меня боярчонок опять побил ни за что ни про что! Ничего, значит, мне не остается, как отрещись от Бога и завести знакомство с господином дьяволом. Попробуем». «Только Тимофеевна сказывала, что записку дьяволу писать надобно не по-русски, а по-бусурмански, – подумал холуй, – да меня ведь отец Андрей Егорьевский учил латинскому письму: я напишу таким письмом дьяволу записку».


Примітки

Москворецкий мост – дерев’яний міст на палях через р. Москву; 1829 р. замінений мостом на кам’яних биках, а 1938 р. – сучасним мостом, що з’єднує Красну площу з вулицею Велика Ординка.

Каменный мост – Всіхсвятський кам’яний міст (1692 р.) навпроти Боровицької брами Кремля, пізніше розібраний. 1859 р. на його місці збудовано Великий кам’яний міст, а 1938 р. – сучасний міст цієї ж назви.

Подається за виданням: Костомаров М.І. Твори в двох томах. – К.: Дніпро, 1990 р., т. 2, с. 457 – 468.