Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

5

Владимир Пасько

Невеселые размышления Шеремета прервал командир разведбата подполковник Никулин. С веселой улыбкой дружелюбным жестом он пригласил Шеремета сесть рядом с ним. «Посиди со мной вот так. А вечером послушай «Би-би-си». Там скажут, что «банда Никулина совершила очередной карательный рейд. Но на это раз с ним был неизвестный майор, должно быть прибывший по замене. Это будет о тебе». И, видя замешательство Шеремета от такой неожиданной сомнительной чести, весело расхохотался: «Ничего, привыкай, брат. А мне уже надо к мирной жизни привыкать. В родное Подмосковье поеду…».

Буквально перед самой заменой, через несколько дней, он крепко погулял. И в пылу загула не повинился перед Кандаловым за тот непотребный вид, в котором тот его застал. За что представление к «Красному Знамени» было возвращено и заменено на «Красную Звезду». Не зря спецназовцы пели: «Если хочешь есть варенье, не лови зевалом мух…». Не теряй бдительности даже перед заменой. Впрочем, уплывшая из рук награда Никулина, очевидно, не очень-то расстроила.

Но это было потом, спустя несколько дней. А тогда, вечером, Шеремет написал два письма – родителям и жене. Главное – успокоить их, чтобы они не думали, что здесь фактически война. Сказать, что все целиком спокойно – не поверят. Сообщить правду – нельзя, будут беспокоиться и страдать. Поэтому Шеремет решил написать завуалированно. Родители в свое время участвовали в установлении советской власти в Западной Украине. И хорошо помнили те неспокойные первые послевоенные времена. И хотя они не шли ни в какое сравнение с тем, что было сейчас здесь, определенные облегчающие аналогии найти было можно. И он их нашел. «Здесь так, как было у нас в 1945 году. А Баграм, где я служу, – это как районный центр тех времен. Так что я практически в полной безопасности».

Жена была дочерью кадрового армейского офицера и этих западноукраинских нюансов не знала. Поэтому ей Шеремет писал просто: «здесь служить тяжело, но можно. Мне лично ничто не угрожает. Поэтому не верь никаким слухам, тем более о моем здоровье. Кто бы что тебе ни говорил. Будет официальное извещение – тогда действуй по обстановке». Относительно «слухов» он вынужден был предупредить, потому что такие случаи имели место. Когда слух о незначительном заболевании, а тем более ранении обрастал всевозможными домыслами, деталями и подробностями и попадал в Союз уже в весьма гипертрофированном виде. Позднее так случилось и с самим Шереметом. Когда один из его сослуживцев при встрече через много лет с удивлением спросил: «Как, Вы живы и все в порядке? А мне говорили, что Вы тяжело пострадали под Джабаль-ус-Сараджем. Что якобы Ваш «уазик» в лепешку раздавило между двумя бэтээрами». Шеремет тогда лишь плечами пожал. Потому что хотя случай такой с ним и с его машиной действительно имел место, но сам он практически не пострадал. Да и до «лепешки» там было далеко. Так, – помяли…

Действовать жене в связи с неприятными известиями, слава Богу, не пришлось:

Видно, смерть меня очень боится –

Ведь с заданья вернулся я вновь.

Вот что делает милый твой образ,

Вот что делает наша любовь.

Они обязаны, должны были верить и в образ, и в любовь. Для того, чтобы выжить здесь, в этом, если не пекле, то и отнюдь не лучшем месте «Эсэсээр и его окрестностей». Это уже потом у них, «советских воинов-интернационалистов» дома бывало всякое. И это тоже была правда. Вернувшись домой, многие из них обнаружили странные и неприятные для себя вещи. С которыми сталкивалось не одно поколение военного сословия до них. И о которых пел известный бард тех времен Булат Окуджава:

И вот, скинув шинель, ты входишь в дом.

А в доме – в доме пахнет воровством!

Это было еще одно суровое испытание для них, вернувшихся. От редких крайних хрестоматийных случаев – неизвестно откуда вдруг взявшихся – родившихся детей, – до элементарного духовного и физического отчуждения. За два года разлуки с одним коротким лихорадочно-пьяным месяцем отпуска они попросту отвыкали друг от друга: молодые или по крайней мере нестарые мужчины («стариков» туда не посылали) и их такие же молодые, в соку, жены. Кого сдерживала совесть, кого – дети, а кого – никто и ничто. И тогда уже выходило, как у Владимира Высоцкого:

Петли дверные многим скрипят,

многим поют –

Кто вы такие? Вас здесь не ждут…

Хотя, в большинстве случаев, правда, пусть и ждать – не ждали, но двери всё же открывали. В дом, где часто – густо «пахнет воровством». И тогда было чаще всего вновь по Окуджаве:

Но где же твое мужество, солдат?

Когда ты возвращаешься назад?

Его, наверно, женщины крадут

И, как птенца, за пазуху кладут.

Подавляющее большинство в случаях «воровства» смирялось:

А мы рукой – на прошлое вранье!

А мы с надеждой – в будущего свет!

А по полям – жиреет воронье!

А по ночам – война грохочет вслед!

Это «а» в последней строке надо бы заменить на «но». То «но», которое так и не давало жить им так спокойно и счастливо, как они мечтали там, в Афгане. Потому что они, вернувшиеся оттуда, стали другими. Не такими, какими туда ушли. Туда уходили обыкновенные советские люди, такие, как все, просто со специфической профессией – офицеры. Смирные и послушные, если не боязливые в обыденной жизни со своими женами «подкаблучники». Но это было «до того, как». А после того, оттуда они возвращались зачастую совсем иными. Если не все, то очень многие. Кто – суровыми и мужественными лидерами, готовыми ко всему, привыкшими повелевать всеми, везде и во всем. Кто – просто настоящими мужчинами, на которых уже не «поездишь». Кто – теми же, что и были «слабаками» и «подкаблучными», но затаившими в глубине своей если не рабской, то робкой души воспоминания о своих звездных минутах настоящего мужества.

Но их жены-то этого не знали. Что к ним возвратились не те мужчины, которых они проводили. И вели себя по-прежнему. Да еще с теми элементами «эмансипации», которые они приобрели в обществе «развитого социализма» за те два года, что их мужья воевали за «идеалы» этого общества. Естественно, что это ничем хорошим закончиться не могло. Наиболее обыденным вариантом в случае осложнений было то, что «герои» начинали попивать. Вплоть до запоев со всеми вытекающими из этого последствиями. Ну а наиболее крайней формой протеста против «обыкновенной советской семьи» был случай, о котором Шеремету рассказал Жора Казаков, подполковник юстиции и заместитель прокурора их гарнизона. Они встретились в Союзе через год после замены. Жора как раз расследовал дело об исчезновении жены офицера – «афганца». И был на сто процентов уверен в вине своего товарища по той войне. «Она просто не поняла, что он уже не тот. Ну и доигралась…».

Трагедия для нее, трагедия для него, трагедия для двоих их детей…

Вот что делает милый твой образ,

Вот что делает наша любовь.

Точнее, её исчезновение или вырождение.

Невеселые размышления прервала песня, которую Шеремет для себя окрестил как «Гимн спецназовца». Хотя записал он её именно тогда и именно там, в Афганистане, но эта песня могла иметь отношение в равной степени и к Африке, и к Азии, и к любой другой части света, где доблестные советские воины огнем и мечом пытались насадить высокие идеалы мировой социалистической революции. Для многих это заканчивалось печально, в данном случае – где-то в Африке:

Бой затих у взорванного моста,

ГэСээН растаяла во мгле.

Зампотех, не терпящий удобства,

Умирает на сырой земле.

Жаркая, нерусская погода

Застывает на его губах,

Звезды неродного небосвода

Угасают в голубых глазах.

Нас, «афганцев», было достаточно много, мы знали друг друга, у нас была хотя бы своя памятная дата, день, когда мы могли собраться и вспомнить То время. А у этих парней, выполнявших свою порой весьма специфическую миссию, свой «интернациональный долг» в джунглях Вьетнама и Лаоса, в джунглях и саваннах Анголы и Мозамбика, горах и песках Аравии – у них и этого не было. И они прибивались к нам, к нашему «афганскому братству», чтобы чувствовать сопричастность, чувствовать локоть того, кто может понять тот их страх умереть в чужой далекой стране. Как этот зампотех, по какой-то одному ему известной причине «не терпящий удобства»:

Умирает он, не веря в сказки,

Сжав в руках разбитый пулемет.

И к нему в набедренной повязке

Вражеский наемник подойдет.

Подойдет, посмотрит – удивится,

Вскинет пистолет, прищурив глаз.

Скажет: много съел я бледнолицых –

Русских буду кушать в первый раз.

А в России зацвела гречиха,

Там не бродит дикий папуас.

Есть в России город Балашиха,

Есть там ресторанчик «Бычий глаз».

По субботам и по воскресеньям

Люди в ресторан идут гурьбой.

Среди них идут, держа равненье,

Парни с удивительной судьбой.

В Советском Союзе ресторана с таким малоприличным как по тем временам названием быть не могло. Целиком очевидно, что это стилизованное под «загнивающий капитализм» неофициальное прозвище. Хотя теперь, в эпоху ускоренного строительства «дикого капитализма», это название вполне может быть легализовано. Вопрос в том – может ли себе позволить нынешний «постсоветский» народ в ресторан валить гурьбой. А тем более офицеры. Вряд ли, времена не те. Точнее – денежное содержание. Если сравнивать с теми временами – фактически раза в три меньше. Ну да сейчас не об этом.

Узнают их по короткой стрижке,

По беретам типа «балахон».

Их в округе местные мальчишки

Называют «дяденька-шпион».

Если где-то гром далекий грянет –

В неизвестность улетят они.

Пусть им вечным памятником станет

Проходная возле «Дор НИИ».

Также маловероятно, что в Балашихе уцелел «Научно-исследовательский институт дорожного машиностроения» или чего-то подобного. Скорее всего, его смел вихрь «рыночных преобразований». Пал жертвой, так сказать. Да и уцелела ли сама эта спецназовская часть? Кто знает. Интернациональных долгов-то стало, вроде бы поменьше. Хотя есть – Таджикистан, Абхазия, Югославия, Приднестровье. Что там еще? Чечня? Ну, это дело, говорят, внутреннее…

Невеселому, но уверенному тону профессионала-«спецназовца» пришел на смену берущий за душу жалобно-грустный голос молодого солдатика:

«Я ухожу, – сказал парнишка, – ты не трусь.

Ты жди меня, ты жди меня – и я вернусь».

Ошибся он – не встретив первую весну

Пришел домой в солдатском цинковом гробу.

Этот гроб был одинаковым для всех – что для солдат, что для офицеров. Точнее, для того, что от них оставалось. От кого оставалось такое, что и опознать-то можно было лишь при большой фантазии. Это если подрывался на «фугасе», а потом еще и горел в технике. Ну а если только пуля, да еще и в морг быстро доставили, там в холодильник, да быстро запаивали и отправляли – так и вовсе «вид товарный».

Отношение к мертвым, точнее – к погибшим, – это было то, что, пожалуй, больше всего коробило Шеремета на той войне. Не желающие признавать, что они здесь фактически развязали войну, кремлевские правители создавали соответствующее отношение к происходящему в Афганистане в подлежащих структурах. И военные чиновники из «Арбатского военного округа», как иронично называли войсковые офицеры Центральный аппарат Министерства обороны СССР, долго не отваживались ввести в штаты «оказывающих интернациональную помощь» советских войск такие специфические подразделения, как военно-полевые морги. И пока тех не было по штату, их функции выполняли специально созданные «нештатные». Которые неофициально называли кто как мог – кто «команды смерти», кто «гробовщики», кто еще похлеще… А служили там обычные офицеры и прапорщики, сержанты и солдаты, которым каким-то странным образом выпала столь необычная судьба.

В дивизии, где служил Шеремет, морг был прерогативой химиков. Не находя им применения на боевых действиях, первый вошедший в Афганистан комдив, полковник, а в последующем генерал-полковник Миронов, закрепил за ними морг. Так с тех пор и повелось, нравилось это химикам, или нет. Постоянно соприкасаясь со смертью в самом неприглядном ее виде, эти обычные и случайно отобранные молодые люди, почти мальчишки, вскоре приобретали общие для всех психологические черты. Странные казалось бы для всех остальных солдат и офицеров, – тех, кто был по другую, внешнюю сторону «колючки», которой отгородилась Жизнь от этого пятачка горя и скорби. «Обычные» заходили сюда вовнутрь, в эту зону смерти, только для того, чтобы оставить здесь навсегда одного из своих. Они даже похоронить его не могли, не могли сами отдать своему боевому товарищу, в мирное время павшему на поле брани, свои последние воинские почести. По инструкции это было положено делать уже там, в Союзе, «на родине героя». А здесь – нет. С павшим товарищем могли попрощаться лишь те, кто очень уж хотел. И имел для этого возможность. Простой солдат или сержант такой возможности не имел. Вряд ли это было правильно, по-людски. Но мы ведь войны там не вели…

Всего лишь час он до рассвета не дожил.

Упав в траву, собою землю он закрыл.

Упал на смерть не в дни войны, а в мирный час,

Когда весна, звезда любви зажглась для нас.

Шеремет вспомнил посещение Баграмского морга «представителем ЦэКа» – Центрального комитета Коммунистической партии Советского Союза. Который совершал циркулярную поездку по Афгану, и на долю Шеремета тоже выпало быть удостоенным проверки. Сначала он не понял, в чем дело, кто же тут главный, в группе проверяющих. Вроде бы есть генерал-майор Овчаров, первый заместитель начальника Политуправления ТуркВО. Но он на себя вроде бы старшинства не берет, демонстрирует вид и позу подчинения, все обращается к невзрачного вида и явно моложе возрастом штатскому. И Шеремету кивает – докладывай, мол, ему. Владимир не выдержал тогда, по-офицерски прямолинейно врубил: «Как прикажете к Вам обращаться?» Штатский удивленно-оценивающе смерил его с головы до ног. И, видимо оставшись удовлетворенным осмотром, снисходительно-благосклонно бросил: «Называйте меня «товарищ полковник». Потом, уже за ужином, выяснилось, что он – бывший замполит артполка, а сейчас – инструктор ЦК КПСС. Полковник, перед которым «на цырлах» бегают генералы. Но это было потом. А сейчас в числе других объектов он захотел осмотреть морг. Шеремет до сих пор помнит то любопытствуююще-брезгливое выражение лица, с которым «цековец» жадно смотрел на обнаженный, подготовленный к омовению труп молодого солдата, прошитого очередью из ДШК. Смерть не исказила красивой правильности черт его юного лица. Лишь руки и ноги закоченели в неестественных положениях, пока его вытаскивали с поля боя, если так можно назвать афганские горы, и доставляли сюда.

Рыдает мать и словно тень стоит отец.

Ведь он для них, ведь он для них еще юнец.

А сколько их, не сделав в жизни первый шаг,

Пришли домой в солдатских цинковых гробах.

Тогда, в конце 1983 года, еще не были обнародованы цифры – «сколько». Да и счет продолжался еще целых пять лет. Это сейчас уже стало ясно – четырнадцать тысяч четыреста пятдесят три человека.

Отцам и матерям этих мальчишек в основном было по сорок – сорок пять. Что может чувствовать отец, не знающий, что такое война, над трупом сына, успевшего в своей короткой жизни это познать? Узнать и пережить больше, но прожить меньше своего отца? И заплатить за это свое познание такую непомерно страшную цену – цену своей единственной молодой жизни.

Прародитель человеков Адам – тот заплатил за свое познание изгнанием из Рая. Эти же его далекие потомки – жизнью. Но, может, их хоть в Рай вернут, в той, загробной жизни? Вряд ли. Потому как в огромном большинстве своем они были комсомольцами – безбожниками, если не воинствующими атеистами, то, по крайней мере, не верящими ни в Бога, ни в черта.

Это потом уже, спустя годы, многие из тех, что вернулись, начали неумело ставить свечки своим погибшим товарищам в церквях, отцами-настоятелями которых стали их же товарищи, но уцелевшие. И нашедшие в своем внешне безбожном сердце дорогу к Храму, к Богу. За этими храмами – очагами духовного единения этих парней с покалеченной душой, – закрепилось название «афганская церковь». Не каноническое, не соответствующее церковным правилам, но и их не попирающее, не оскорбляющее. Неверное по форме, но верное по существу.

А тоскующий молодой голос перешел к делу молодому, оборванному войной вместе с жизнью:

Давно ли он домой девчонку провожал,

Дарил цветы и на гитаре ей играл.

И в тот же миг, когда на землю он упал,

Он имя той девчонки кровью написал.

«Кровью написал…». Совсем мальчишки, по восемнадцать – двадцать лет, они чаще маму вспоминали, чем женщину. Когда прижмет вот так, что руки – ноги в окровавленных бинтах и первый шприц-тюбик промедола не помогает. Однако же девчонка – так романтичней, так – «красивше». Но все равно понимая внутри, в глубине души, всю зыбкость этой первой юной любви, солдатик с грустью закончил, уже в манере «социалистического реализма»:

Развеет ветер над границей серый дым.

Девчонка та, наверно, ходит уж с другим.

Девчонка та, придти к которой обещал,

И имя той, которой кровью написал.

Особого осуждения в голосе юного певца не слышно. Так – и легкая грусть, и неуверенность в том, что с ним самим будет завтра. А главное – неюношеская тоска от глубинного, тщательно скрываемого от посторонних страха, что и с ним может быть вот также…