Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

2. Охота на змею

Даниил Мордовцев

Усадьба Новикова стояла при въезде в село Авдотьино, несколько на отшибе и в стороне от проезжей дороги. Это был обыкновенный средней руки помещичий дом – деревянный, одноэтажный с высокою соснового, почерневшею от времени крышею и с широким крыльцом-балконом, обращенным к северу. Некоторые окна дома были закрыты ставнями, большая половина обширного двора поросла травой, через которую были протоптаны дорожки к кухне, к скотному и птичьему двору, к конюшне и леднику, находившимся под одною крышею.

Двор представлял некоторую запустелость, запущенность, а когда-то, во времена детства Новикова, в половине XVIII столетия, на этом дворе и в этом обветшалом теперь доме бойким ключом била жизнь среднепоместного дворянина. Барство сказывалось когда-то здесь и в псарне, и в псарях, и в доезжачих, и в сворах собак. Дворовые девки кружева плели, Акульки да Малашки иногда наряжаемы были Венерами да Психеями.

А с тех пор как вырос молодой барин, Николинька, да поступил в гвардию, а потом, скинув с себя гвардейский мундир, зарылся там где-то в Петербурге или в Москве в грудах книг да старых бумаг – опустела как-то барская усадьба Новиковых и двор ее травою зарос… А там еще хуже пошло: приехал сам барин и обратил усадьбу в какой-то монастырь… Бумаги да книги, бумаги да книги – только и было всего добра… За то до мужиков, до своих – у-у! как добер был барин Микалай Иваныч – пальцем никого не трогал… И жаль было мужичкам своего барина; все он смутный такой да невеселый, ни пиров у него, ни забав – все по-монастырскому.

Когда Новиков и его спутники пришли на двор, ямщик уже давно отпряг лошадей, поставил их в конюшню, засыпал им корму, а сам, усевшись с кучером Новикова на крылечке людской, рассказывал ему о французе-фараоне, о том, как француз-фараон из воды вышел, из самова Черного моря, и замиренье дал…

Так как Ириша пожелала остаться на балконе, то хозяин приказал кухарке полнотелой, с толстейшими руками бабе Сиклитинье, матери Микитейки, собрать самовар тут же, на воздухе, и на завтрак приготовить яичницу глазастую, которую очень любила Ириша, да зажарить грибков в сметане, до которых Мерзляков был большой охотник.

– А Микитейка каких грибков набрал – и-и Заступница! – пояснила словоохотливая Сиклитинья.

Новиков сел у стола, стоявшего на балконе-галерее, снял с себя картуз, расправил руками волосы и бороду в о чем-то как будто задумался.

– Какой вы хорошенький, дедушка, – сказала Ириша, подходя к нему: точно апостол.

Старик с любовью взглянул на нее.

– Ах, ты, яичница глазастая!.. а глаза-то все больше у тебя делаются… А! какова! всегда дедушке какой-нибудь комплимент скажет, говорил старик, любуясь девушкой.

– Да это не комплимент, дедушка, а правда.

– А вот и я тебе скажу правду, глазастая: ты очень похорошела и возмужала… И уж думаю, что этими буркалами ты, наверное, прострелила сердце какому-нибудь герою… А? признайся – прободила еси?

Ириша вспыхнула. А старику почему-то вспомнился тот вечер, когда он, летом 1767 года, накануне отъезда из Петербурга в Москву, в качестве делопроизводителя в комиссии депутатов, прощался тоже с Иришей – только не с этой… а такие же глаза при черных волосах… Что за ночь то была в Царском, в саду!.. «Не забывай меня, милый-милый! не забывай ни на момент!» – шепчут жаркие от поцелуев губы, а холодеющие руки так и замирают, обнимая и лаская… «Не забуду, жизнь моя! рай мой! не забуду и на краю могилы»… Да, правда, и край могилы уже виднеется, и вспомнилась та Ириша, вспомнилась при виде этой… Первое всегда остается первым и не вытравляется никакими вторыми и последними…

Но старик тотчас опять овладел собой.

– А вот я заболтался с вами, да и не спрошу досель: что нового у вас в Москве? что новенького у вас в России? – сказал он, обращаясь к Мерзлякову.

– Да что новенького, почтеннейший Николай Иванович!.. О мире с Бонапартом вы, конечно, слышали уже?

– Слыхал – и радуюсь этому… Все же меньше крови будет пролито.

– Так и многие думают, но Москва недовольна.

– Ростопчин, конечно, Сила Богатырев?

– Он первый, да он же и с голосом, а за ним и все «русские», не галломаны… А есть новость, лично вас касающаяся, Николай Иванович: вас подозревают в сношениях с французами.

– Я с разбойниками никогда не вступал в сношения, – брезгливо сказал старик. – А кто это считает меня способным надеть на себя дурацкий колпак?

Тут Новиков пустился в оценку «лиц и событий» и незаметно перешел к изложению своих философских взглядов на природу и человека.

– Но ведь согласитесь сами, Николай Иванович, что хищничество – общее явление в природе, – говорил Мерзляков.

– И воробей, дедушка, вор, – добавила Ириша.

– И всякое животное – вор и хищник, – пояснил Мерзляков.

– Нет, други мои, – задумчиво отвечал старик, – по вашему толкованию и сия лилия – вор: она ворует влагу из земли, она ворует тепло у солнца.

– Да, все это воровство, говоря в строгом смысле слова.

– А ваше дыхание, дети мои, воровство? – неожиданно спросил старик.

И Мерзляков, и Ириша сразу не могли ответить на последний вопрос.

– По вашему толкованию, – продолжал Новиков, – весь процесс жизни природы – повальное воровство, вся природа только и делает, что ворует: человек ворует зерно у земли, шерсть у овцы, шелк у червя, воздух у природы, воду у реки; овца ворует траву; трава – тоже воровка: она ворует влагу у земли. А сама земля – так уж всесветная воровка: она и людей ворует, и зверей, и растения, и свет, и тепло – все! все! Нет, други мои, в этом воровском мешке следует разобраться!..

В это время Сиклитинья поставила на стол шипящую сквовороду с яичницей.

– У кого ты, Сиклитиньюшка, эти яйца украла? – с улыбкой спросил Новиков.

– Ах, батюшка барин! что вы! Господь с вами! Это яйца наши – сама и курочек щупала, сама и яйца собирала из-под них! – затараторила Сиклитинья.

– А куры тебе позволили их яйца брать? – снова спросил старик.

– Ах, Заступница! да что ж это такое! Куры – знамо куры: на то они и куры…

– Вот это – умный ответ! – заметил Мерзляков.

– Вестимо – на то оне куры, барин, чтоб яйца господам нести…

Новиков махнул рукой. Ириша хохотала. Сиклитинья с недоумением разводила руками.

– Вот всегда он такой, барин-от наш, – объясняла она барышне: скажет такое, что и-и, Заступница!

– Точно и-и! – сам повторял старик, улыбаясь.

– А как же, барин? Всегда, бывало, говорите: «Поди, Сиклитиньюшка, украдь у коровы молочка, али-бо украдь у мужиков хлебца»… Наш-от, барский хлеб, а ты украдь! что выдумают…

И Сиклитинья, махнув рукой – что не стоит-де на его чудные речи обращать внимания, что он-де завсегда чудит, а барин все-таки добрый побежала к кухне, как бы подзадоривая себя: «А уж каки грибки в сметане выдуть… и-и, Заступница!»

Яичница оказалась отличная. Ириша кушала прямо с сковороды, а бакалавр наложил себе полну тарелку.

– А ну, Ириней, украдь мне сольцы немножко, – сказал он, пробуя яичницу.

– Воруйте, дядечка, – отвечала Ириша, подвигая к нему солоницу.

– Смейтесь-смейтесь, други мои, – продолжал Новиков, накладывая и себе глазастой. – А я вам скажу, – нам история и сама жизнь так сплюснули мозги, что многое нам кажется смешным, когда оно прискорбно, и над хорошим мы скорбим, не понимая, что оно хорошее… Человечество изолгалось дальше пределов возможного, запуталось в своем неведении – и не может распутаться. Везде ложь и воровство, когда эти слова не должны существовать. Посмотрите – что может быть естественнее и законнее чувства любви? А мы и из нее сделали ложь. Чистая девочка, никогда, положительно никогда ни одним словом не солгавшая и не умевшая лгать, как невинный младенец, как только полюбила – начинает лгать… Она лжет, скрывает свое святое чувство, потому что или стыдится, или боится его обнаружить, потому – в свою очередь, что ей не позволяют любить или велят любить другого…

Ириша чувствовала, как краска стыда заливала ее щеки. И она лгала уже, мало того, что скрывала – лгала дяде. Она низко нагнулась над яичницей.

– Какая ты красная, Ириней, – заметил дядя.

– Это от яичницы… (От яичницы! Да – во всем виновата яичница. Девушка чувствовала, что она скоро заплачет. Она жестоко лжет!)

– История сделала из человека… просто фальшивую монету, подделку под человека, – продолжал старик. – Я помню, раз, еще в Москве, вздумал проследить за собой и за всем, с чем я сталкивался в продолжении целого дня, и к вечеру пришел в ужас и отчаяние от мысли, что как могло до такой степени испортить себя человечество – так испортило, что на заказ, кажется, так испортить нельзя… Едва я вышел из дому, как сразу почувствовал, что я очутился между волками и что я сам волк…

– Homo homini lupus, – процедил сквозь зубы бакалавр, смакуя яичницу.

– Точно lupus, – ответил Новиков.

– Что это значит, дедушка? – спросила Ириша, несколько оправившаяся.

– А то, что каждый человек для другого человека – волк, мой дружок.

– И я для вас волк и для дяди волк?

– Волк, овечка моя невинная.

– Как же это, дедушка?

– А вот как, друг мой. Лишь только я вышел на улицу – передо мною нищий. По его глазам я тотчас видел, что я для него – добыча, что он ждет от меня чего-то… Я дал ему… Иду дальше – лавка с товаром: из нее выглядывают волки, заманивают меня для добычи… Прохожу; мастерская горобовщика – и сам гробовщик у двери – волк, волк! Он, видимо, считает мои годы, взвешивает мое здоровье – скоро ли-де для меня закажут у него гроб… Дальше – лавка свечная и восковая: и там волки глядят на меня, ждут, не куплю ли венчальных свеч или кому на погребение… Еще дальше сапожник… волк! – смотрит мне на ноги, скоро-де ли износит сапоги этот барин… Дальше – моя прачка… Смотрит лисой и волком: «Какой-де скупой барин, ходит в поношенном белье, редко отдает мыть…» Прохожу мимо портного крыльцо, я цепляюсь плащом за что-то… оказывается, гвоздик неприбитый… ну, плащ с дырой, а портной волком смотрит: «Скоро-де новый плащ понадобится…» И видел я вокруг себя стаи волков, а пока дошел до типографии – и счет им потерял.

А Сиклитинья еще издали, торопясь с сковородой в руках, громко заявляла: «Ну, уж и грибки! уж и грибки! и-и, Заступница!»

– Да и яичница у тебя, Сиклитиньюшка, просто прелесть, объеденье, похваляла барышня.

– На здоровье, матушка, на здоровье.

– А грибки молоденькие? – спросил Новиков.

– Молодехоньки, барин, молодехоньки, вот как сами барышенька.

– Так и ты, Ириней, в грибы попал? – заметил дядя.

– Да, други мои, так-то люди себе жизнь устроили, – продолжал Новиков, глядя куда-то в пространство. – Птицы и звери одинаковых пород живут между собою дружнее чем люди. А все потому, что миром правит неведение. Греки, хотя тоже по неведению, но создали самое гениальное представление о том, кто правит миром.

– Вы кого, Николай Иванович, разумеете? – спросил Мерзляков наслаждаясь грибами в сметане.

– Слепых.

– Кого же именно?

– А правосудие! Разве Фемида не слепая?

– Но это для того, чтобы она не была пристрастна к внешности.

– А Мойра? а Фортуна? Разве они не слепые?

– Да – счастье слепое.

– Но оно не должно быть слепым. Оно и не было бы слепым, если б на земле господствовала справедливость: счастье являлось бы тогда, как награда добродетели. А теперь счастье раздается людям каким-то слепым и безумным существом. Это слепое существо – самодур, идиот: оно и есть само человечество.

В это время неожиданно у крыльца показалась белая голова Микитейки. Мальчик смело подошел к перилам и остановился.

– Микалай Иваныч! а Микалай Иваныч! – сказал как-то таинственно маленький друг философа.

– Ты что, Микитейка? – спросил старик.

– Она выползла и спит, – тихо, почти шепотом сказал мальчик.

– Где? – оживился старик.

– Тамотка, на плотине…

– И ты ее не спугнул, не разбудил?

– Нету… как можно!

– Молодец, Микитейка! молодец, моя правая рука.» Ну, так я сейчас иду, – извините, други мои.

И старик заторопился, взял свою палку, надел картуз.

– Куда вы, дедушка? – заинтересовалась Ириша, бросая грибы. – Мне можно с вами?

– Можно, мой друг, можно, только ни гу-гу – не шуметь…

Ириша вскочила и накинула на голову платочек, потому что летнее солнце начинало уже печь порядочно. Мерзляков тоже оставил недоеденную тарелку с грибами и желал присоединиться к неведомой для него экспедиции.

– Так и мне можно с вами? – спросил он. – Ваш адъюнкт Микитейка заинтересовал меня таинственностью, с которою он докладывал вам, что она спит?.. Кто она?

– А вот увидите, – с улыбкой сказал старик, торо пясь через двор к выходу. – Вы помните то место в летописи Нестора, где он говорит о смерти Олега?

– Это когда кудесник говорит ему, что он умрет от своего любимого коня?

– Да.

– И я это знаю, дедушка, – заговорила Ириша. – Олег, боясь исполнения предвещания кудесника, – начала она по-школьному, словно отвечала урок, приказал взять от себя любимого коня, дабы его не видеть. По прошествии же нескольких лет князь вспомнил о нем и спросил приближенных: «Что мой конь любимый и жив ли он?» Ему отвечали, что конь умер. «Так покажите мне хоть кости его», – говорит князь. Когда привели его на место, где валялись кости коня, князю стало жаль его, и он, приблизясь к голове его, лежавшей на земле, тронул ногою кости и сказал: «Бедный конь мой! если б я не поверил кудеснику, то, может быть, досель ездил бы на тебе… Не буду же я верить кудесникам». Но в эту минуту из черепа коня выползла змея и укусила его за ногу. От той раны и скончался Олег.

– Ай да сладкая! как она хорошо рассказала… Так вот в этом-то укусила и весь вопрос, – говорил Новиков, продолжая следовать за Микитейкой. – Когда Август Шлецер издавал своего «Нестора», он, как потом признавался мне, долго мучился над этим местом. Он говорит, что во всех списках летониси явственно написано, что змея «уклюну», просто уклюнула князя в ногу. А Шишков оспаривал, говорил, что это описка, что змея не «клюет», а «кусает», что «клюет» только птица…

– А рыба, Микалай Иваныч? – неожиданно поразил всех Микитейка, оглядываясь на господ.

– Каков! – засмеялся Мерзляков. – Да он у вас и натуралист, и филолог.

– Да, да… Он у меня на все руки, – сказал Новиков. – Именно, Микитейка, ты прав, и рыба «клюет», как птица. Теперь нам надо узнать, «клюет» ли змея.

– Так мы к змее идем, дедушка? – испуганно спросила Ириша.

– Да, к змее, мой друг.

Девушка остановилась как вкопанная. Испуг оковал ее язык.

– А, Ириней! струсила? – улыбнулся дядя.

– Да… она укусит…

– Да она не кусается, а ключется…

– Ах, дядя! Господи!

– Не бойся, дружок, мы тебя не дадим, – сказал Новиков, улыбаясь.

– Она вас укусит…

– И себя не дадим.

Микитейка обернулся и сделал знак, чтоб замолчали. Они подходили к плотине, переброшенной через небольшую, в виде ручья, речку, на которой, вниз по течению, поставлена была небольшая наливная мукомольная мельница, однообразно шумевшая своим рабочим колесом. Солнце, стоявшее уже высоко, обдавало плотину жаркими лучами. Этот-то магнит и выманил змею из ее логовища – понежиться на солнышке.

Микитейка молча указал на одно место плотины. Там, растянувшись во всю длину на пересохшей и утоптанной соломе, лежала серая, более аршина длиною змея. Чешуйчатая кожа ее блестела на солнце, словно бы она покрыта была множеством миниатюрных рефлекторов.

Новиков, взяв тихонько две длинные, тонкие, как хворост, слеги, лежавшие на плотине, одну оставил у себя, а другую дал Микитейке и шепнул:

– Не бей ее, а только не давай уйти.

Только тогда, когда они уже, так сказать, отрезали отступление змее под плотину, она увидала их и бросилась было уходить. Но Новиков искусно преградил ей путь слегою, а Микитейка угрожал с другой стороны.

Пресмыкающееся, видя опасность, свернулось кольцом и выставило немного вверх свою тонкую, плоскую и продолговатую головку. Оно наблюдало и выжидало. Едва Новиков приблизил к ней слегу, змея спрятала головку.

– Да, по-библейски – блюдет главу свою, – улыбаясь и не спуская с нее глаз, сказал старик.

Потом он начал приближать слегу, как бы дразня пресмыкающееся. Змея не шевелилась, а только высовывала черный, в виде стрелочки язычок, который словно дрожал. Новиков еще приблизил слегу, еще, еще… Вдруг головка змеи отделилась от кольца и щелкнула палку… раз… два… три…

– Клюет, действительно клюет, – радостно сказал старик. – Шлецер прав, в рукописи не было описки. Теперь я напишу об этом и ему, и Шишкову. Я долго искал случая проверить летописца, но в этой местности редко показываются змеи. Вот только теперь, благодаря моему адъютанту Микитейке, опыт сделан и вполне удачно… Ну, уходи же, прячься, – сказал он, тронув змею и отступая в сторону.

– Ах, Микалай Иваныч, она уйдет! – спохватился Микитейка.

– Пускай уходит, – она нам больше не нужна.

В это время вдали, по московской дороге, послышалось что-то похожее на звяканье колокольчика. Все стали прислушиваться. Звуки колокольчика становились явственнее. Можно было даже различить, что приближалось две тройки.


Примечания

По изданию: Полное собрание исторических романов, повестей и рассказов Даниила Лукича Мордовцева. – Петроград: Издательство П. П. Сойкина [без года, т. 4 – 6], с. 217 – 226.