Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

9. Объяснение двух Надежд

Даниил Мордовцев

Усадьба Кульневых состояла из деревянного, довольно поместительного одноэтажного дома с боковыми пристройками и мезонином. По правую руку главного дома, несколько в стороне, стоял отдельный флигель для ночлега заезжих гостей, по левую – постройки для дворни, а позади дома все прочие службы. К одной стороне дома примыкал небольшой цветник с беседкою, увитою хмелем. Но лучшим украшением усадьбы служили пирамидальные тополя, посаженные вдоль лицевого решетчатого забора.

Когда хозяева и гости вошли во двор, кучера тотчас же взяли гусарских коней, чтоб вести на конюшню. Но так как избалованный Алкид иногда капризничал и не слушался чужого кучера, то и в этом случае Дурова, желая заставить его повиноваться кучеру Кульневых, подошла к нему, погладила его гибкую, упругую шею и, показывая на кучера, сказала: «Слушайся его, Алкид – это Артем…» Умное животное до сих пор не забыло имени своего прежнего конюха Артема, и потому всякий, кто желал взять этого капризного коня, должен был на время стать Артемом. Уланы и гусары знали эти лошадиные капризы и стали самого Алкида величать Артемом.

По парадному крыльцу, на площадке которого стояли цветы в кадках и ящиках, гости и барышни вошли в дом. Там их встретила полная, розовая, средних лет дама с батистовым в оборках чепцом на голове, на которой не было ни одного седого волоса, хотя полное лицо начинало уже покрываться морщинами, этими таинственными, но для всех понятными иероглифами беспощадного времени. Серые глаза ее напоминали глаза «богинь» в такой степени, в какой засохшая и сплюснутая в книге незабудка напоминает себя в прошедшем, когда она выглядывала из зеленой травы и словно улыбалась, блестя не высохшею еще на ней утреннею росинкою. И полнота ее, более обстоятельная, чем полнота «богинь», напоминала этих последних, но так, что рука Бурцева не тянулась погладить полноту «богининой мамы».

Это и была мама, сама хозяйка дома, Кульнева, повторившая свою молодость в своих дочках, только не в свою, а в их пользу… Да, все так на свете делается, все так предопределено таинственными законами жизни; даже бессмертие человеческое полагается не в пользу того, кто заслужил его, а в пользу… господ архивариусов…

– Как мило с вашей стороны, господа, что вы вспоминаете нас, а то уж мы об вас скучать стали, – сказала хозяйка в то время, когда гости целовали ее пухлую руку, а она своею пухлого щекою скользила по их щекам.

– Я бы давно к вам, добрейшая Анна Гавриловна, да вот этот монах, Александруша, сиднем сидит над своими книгами, – отвечал развязно Бурцев.

– Как вам это не стыдно, сударь? – обратилась хозяйка к Дуровой. Вон уж и папочка (папочкой она называла мужа) постоянно твердит за обедом: «Что это, говорит, не видать Сивки-Бурки, ни Александруши? Не с ком о политике потолковать».

Дурова бормотала извинения, говорила, что боится надоедать, да и дело мешало.

– Дело! Это у него дело – весь обложился книгами: там у него и «Свиток муз» какой-то, и «Моя лира», и «Журнал российской словесности»… И откуда всего этого он набрал? Точно в профессора готовится, – обличал ее Бурцев.

Дурова по возвращении из Петербурга действительно обложилась книгами. Она вывезла оттуда целый чемодан как новых журналов, так и книг наиболее замечательных. Это был результат ее знакомства с Сперанским, у которого она встречала представителей тогдашнего умственного движения. От себя лично Сперанский подарил ей книгу Пнина, автора, мало тогда известного в России, но о котором Сперанский выразился, что «Пнин останется учителем для россиян и через сто лет, тогда как на Карамзина россияне будут взирать как на школьника».

И когда девушка в недоумении спросила: «Почему же это так должно быть?» – Сперанский отвечал, подавая ей книгу: «Прочтите, мой друг, эту книгу и тогда поймите меня». – Книга эта была – «Опыт о просвещении относительно к России», изданная в 1804 году… Чтение, которому после того девушка отдавалась со всею страстью, открыло для нее новый мир и новых богов, и некоторые из старых ее кумиров были разбиты…

Послышался стук колес, и во двор въехал сам хозяин на беговых дрожках. Он был в белом парусинном пальто и такой же фуражке с большим козырьком. Кульнев был бодрый, невысокого роста, хорошо выкормившийся старик, с двойным подбородком, с коротенькими руками и ногами.

– Вот и папочка приехал, – сказала хозяйка, – значит, и за стол сейчас.

Барышни между тем ушли к себе «оправиться»: нельзя же, гости приехали, молодые люди. Талантов с корзинкой тоже скрылся: ему также следовало «оправиться», взглянуть в зеркало на свои букли и коки, поправить на шее голубой галстучек, принять перед зеркалом мечтательное à la «Бедная Лиза», выражение.

– Ба-ба-ба! вот удружили – спасибо, спасибо, господа! – радостно и искренне-приветливо говорил Кульнев, входя в дом и здороваясь с гостями. Что новенького? Как наши воюют?

– Не наши, Григорий Петрович, а ваши… Кульневы, – перебил его Бурцев.

– Да, братец-то мой двоюродный… Молодец, молодец! не ожидал я от него такой прыти.

– Как не ожидали?

– Да маленьким он был трус естественный, а вон теперь поди – на!

– Дни и ночи на биваках всегда – и ест, и спит с солдатами, подтверждал Бурцев.

– Что и говорить! Правая рука у Каменского.

– И оба его глаза, Григорий Петрович, – добавила скромно Дурова: – Я видел его в поле.

– Да, да, героем стал, что и говорить! А что ви, господа, о бесе-то полуденном думаете?

– О Наполеоне?

– Да…

Уж мы просо cеяли-сеяли,

А он просо вытопчет-вытопчет,

запел вдруг старик как-то особенно комично.

– Заварит он кашу из нашего проса, да кто-то ее расхлебает, – пояснил он. :

– Да сам же и расхлебает, только несолоно, – пояснил, с своей стороны, Бурцев.

Вышли и барышни – такие евеженькие, розовенькие, словно из яйца вылупившиеся. Кажется, все на них осталось прежнее, и платья, и платочки, и бантики, а между тем то, да не то: тут приподнято, там опущено, здесь передернуто, еще где-нибудь выпущено, подправлено, заправлено, оправлено и вид уже не тот – издание исправленное и пополненное. У Бурцева и глаза разгорелись на эти исправленные издания.

– Ну что, козочки, набрали грибов? – спросил отец, подходя к старшей.

– Набрали, папа, – все рыжики больше.

– И то хорошо, моя Услада…

– То-то, Услада, папа, – все грибы да грибы, а амазонки мне и не купишь.

– Куплю, куплю… А тебе, царевна Неулыба, чего купить? – обратился он к младшей.

– Мне, папа, ничего не надо.

– Ну, так ты, значит, дурочка, царевна Неулыба. Как-таки ничего не хотеть! А куколку?

– Ну уж, папа! ты всегда…

– Надя, папа, в ученые записалась, – объяснила старшая сестра. Помешалась на каком-то сочинителе – и фамилия-то смешная – Пнин, а она говорит, что он лучше Державина и Карамзина…

Дурова взглянула на младшую Кульневу. Та, чтобы скрыть свое смущение, нагнулась к цветам, стоявшим у открытого окна.

– Что ж, Вера Григорьевна, я сам того же мнения, как и Надежда Григорьевна, – тоже несколько смущенно заговорила Дурова. – Да это и не мое только мнение – это мнение Сперанского, с которым я имел честь познакомиться… Вы помните, конечно, оду «Бог» Державина?

– Помню, потому что ее постоянно твердит господин Талантов, – отвечала барышня.

– Помните то место, где он говорит: «я червь, я раб»…

– Еще бы! – это и Митя постоянно твердит.

– Так Пнин в оде «Человек» вот что говорит об этом «черве»:

Какой ум слабый, униженный,

Тебе дать имя червя смел?

То раб несчастный, заключенный,

Который чувствий не имел:

В оковах тяжких пресмыкаясь

И с червем подлинно равняясь.

Давимый сильного рукой,

Сначала в горести признался.

Что человек – лишь червь земной,

Потом в сих мыслях век остался.

Дурова декламировала это с увлечением. Голос ее звучал силой, убеждением.

– Вот так и Надя теперь постоянно храбрится, – засмеялась старшая сестра.

– Что ж, разве это не возвышенно? Разве Пнин не прав? И разве он не сильнее Державина? – продолжала Дурова.

– Ну, пошел, теперь его не остановишь, – комически говорил Бурцев, обращаясь то к тому, то к другому. – Вот Господь насылает на меня друзей, которые все помешаны на стихах: там Денис Давыдов везде сует стихи, словно соль во щи, а тут и Александруша – словно бесноватый с своим Пнином.

Но в это время явился лакей и доложил, что кушать готово. В столовой ожидали уже господ лакеи и казачки – дворовые мальчики, одетые в нанковые казакинчики, которые назначались для мелких, совершенно ненужных услуг, как-то: стоять у дверей и лениво хлопать глазами, отгоняя от господ мух, чесать у барина спину, так как при коротких руках и тучности своей он сам не мог этого делать, да и не хотел – для этого-де Бог холуев создал. Лакеи были в белых сомнительной чистоты перчатках, и один, за неимением перчаток, которые находились в стирке, стянул где-то сушившиеся на веревке барышнины чулочки и напялил их себе на руки: издали все равно не видать, было бы бело.

Когда все уселись за стол, хозяин, сидя на почетном месте и что-то вспомнив, обратился к младшей дочери:

– Да ты что, царевна Неулыба? а?

– Что, папа? я не знаю.

– Как не знаешь! Пнина какого-то наизусть выучила, а обязанности свои забыла.

– Какие обязанности, папа? – улыбалась она, видя, что отец шутит.

– А возложу на тя убрус бел.

– Ах, виновата, папа, – забыла.

Она вскочила, подошла к отцу, взяла с его прибора салфетку и обвязала ее вокруг шеи отца. Подвязывать отцу во время стола салфетку на грудь – это была ее обязанность. Исполнив эту церемонию, она нагнулась и получила от родителя поцелуй в лоб и ласковый щипок за розовую щеку.

– То-то, Пнин, червь ты этакий, – сострил отец.

К столу явился и господин Талантов с Митей. Талантов казался задумчивым и глубокомысленным, а Митя за супом порывался фыркнуть и смотрел на мать превеселыми и плутоватыми серыми глазами, как бы желая сказать что-то очень забавное и интересное.

– Ты что, Митя, не кушаешь суп? – спросила его мать.

– Так, мама, – загадочно отвечал мальчик.

– Почему же так? Дети всегда должны суп кушать… А ты, верно, успел у няни побывать – не голоден.

– Нет, мама, я голоден, – еще загадочнее отвечал мальчик.

– Ну, так что ж не кушаешь?

– Я после скажу.

Всех насмешил этот лаконический ответ. Даже царевна Неулыба засмеялась.

– О! Он у меня продувной мальчишка – верно в дядю пойдет, – заметил отец.

Талантов изредка бросал ядовитые взгляды на младшую «богиню», а Бурцев больше налегал на горячие, поджаренные пирожки, чем на любезничанье с своей «богиней», которая тоже кушала с аппетитом. Одна Неулыба казалась не в своей тарелке, но эта позиция в чужой тарелке, по-видимому, никем не была замечена, кроме господина Талантова, который чувствовал, что и у него тарелка как бы чужая.

– Все утро я рыскал по работам, по полям своим, – говорил между тем Кульнев. – Уж и бестии же эти мужики! Как Бог их сотворил хамами, так хамами и остались!.. Сам издали вижу, что не работают, прохлажаются, а как заметят только моего гнедка да беговые дрожки, так словно прилипнут к работе… Ну, и постегаешь.

Суп между тем убрали. Переменили тарелки. Митя смотрел еще веселее так и сиял.

– Ну, продувной мальчишка, говори, почему не ел супу? – спросил отец.

– Как же, папа, – мама боится тараканов, а в супе был таракан… Если б я раньше сказал, так мама испугалась бы и не кушала, – торжественно отвечал находчивый молодой человек.

Но эффект, который последовал за его ответом, был не тот, какого он ожидал. Лида у всех вытянулись. Хозяйка и дочери вспыхнули. Сам хозяин побагровел.

– Как! таракан в cyпе! – закричал он, задыхаясь от гнева. – Позвать сюда каналью повара!.. Я его!..

Лакеи и казачки стремглав бросились исполнять приказание барина. Зазвенели тарелки.

– Стой, скоты! – кричит рассвирепевший господин. – Пускай идет сюда с кастрюлькой и с горячим супом… чтоб кипел суп… Я ему этот суп, каналье, на голову вылью… ошпарю… задеру.

Лакеи, дрожа от страху, снова бросились. Все онемели – не знали, что начать, что сказать… Все знали крутой нрав обезумевшего барина и ждали страшной развязки.

– А! осрамил при гостях!.. Это по злобе… на волю захотели! Га! хамы, я вас! – бесновался человек, которого история уполномочила превращаться иногда в зверя.

– Ой, батюшки! Господи! ой, смерть моя! – слышались вопли на дворе.

Топот множества ног, бабий вой на дворе. Творится что-то возмутительное.

Лакеи, бледные, дрожащие, вводят под руки полумертвого от страху старика. Он уже сам не может стоять на ногах – они дрожат; руки дрожат, голова ходенем ходит, седые волосы прилипли к вискам – их прилепил холодный, как у мертвеца, пот несчастного. Один из лакеев держит кипящую кастрюлю… Все бледны – и лакеи, и казачки, и господа.

– Га! – снова задыхается барин. – Ты так и ядом окормишь нас! А, дьявольское семя!

Старик вырвался из рук лакеев и грохнулся об пол… Стукнула седая голова, да так глухо, страшно, словно раскололась.

– Лей на него кипяток! – хрипит барин.

– Ох! – вырывается крик из груди младшей дочери.

– Лей! а то и тебя запорю!

Лакей поднял кипящую кастрюлю. Кто-то еще вскрикнул… вскочили… что-то грянуло…

Митя припал к повару и обхватил его седую голову руками. Руки лакея, поднявшего кверху кастрюлю, остановились в воздухе. Все замерло, но тотчас же все изменилось.

Чистое сердце ребенка спасло отца от зверского преступления. Митя, невольный виновник этой ужасной сцены, очень любил старого повара Захариньку. Старик рассказывал барчонку сказки и всякие страшные истории, отыскивал ему в саду гнезда малиновок, яички ящерят, ловил ему зайчат и всяких редких насекомых, а вчера еще поймал ему двух ежат, маленьких, беленьких, кругленьких, которые еще не колются и пьют молоко с блюдечка.

Митя бросился к повару и громко заплакал. Барышни тоже ухватились за отца и плакали, прося за повара, гости просили также усердно, особенно Дурова.

– Эка беда! – смеясь, говорил Бурцев. – Мало мы их, этих таракушек, переели в походе! Все же вкуснее щи с таракушей, чем солдатский сухарь с хрустом.

– Да и где он взялся, этот таракан, в поварской? – говорила едва пришедшая в себя от испуга хозяйка. – Там нет ни одного таракана – я знаю.

– Это я, мама, – всхлипывал Митя.

– Что ты?

– Я принес туда тараканов…

– Ты? зачем?

– Целый таз принес…

– Для чего? откуда? – спрашивали все в недоумении.

А голова повара все еще тряслась на полу. Лакей все еще держал кастрюлю в руках.

– Зачем? – спрашивал отец.

– У него, папа, у Захарыча, скворец там… он выучил его говорить… Он все говорит, папа, – и «здравствуй, барин» говорит, и «француз собака», и «Господи помилуй»… А мы с Иринарх Иванычем научили скворушку петь «На божественной страже».

Все расхохотались, а господин Талантов покраснел как рак. Даже у самого Кульнева сразу прошел гнев, и он помирал со смеху…

– Ну, ну… так как же? где ж тараканы?

– А он любит тараканов…

– Ну… и что ж?

– А я взял да у птичницы у Акулины в избе и наловил их целый таз.

– Ну? (Старику становилось совсем весело.)

– А таз смазал маслом…

– Ну, так повар не виноват… Вставай же – счастлив твой бог, сказал барин милостиво.

Повар поднялся и снова повалился на пол, желая поймать ноги своего повелителя.

– Ну, будет, будет… ступай.

Старый холоп ерзал по полу и целовал ноги барчонка, барыни.

– Ну, ступай, ступай… мы проголодались.

Обед прошел весело – веселее, чем кто-либо ожидал.

– Ну господа, теперь и на боковую, часочка два соснем, – сказал хозяин, когда все встали из-за стола; а потом, обращаясь к одному из лакеев, отдал следующий приказ: – Ты, Епишка, вели ключнице приготовить господам офицерам флигель, да чтоб казачки выгнали оттуда всех мух до единой – слышишь! – до единой, а то если приду и найду хоть одну муху запорю, шкуру всю спущу, так и знай… Да скажи ключнице, чтобы поставила господам для питья квасу холодного да меду, да чтоб прямо со льду, чтоб холодный был, такой, чтоб в кишках леденело, иней бы по животу стал, чтоб хоть на салазках в кишках катайся – такой холодный – слышишь! А то засеку до смерти, с конюшни не сойдешь… Да чтоб казачки все время над господами сиреневыми ветками махали, мух бы отгоняли, – чтоб ни-ни, ни Боже мой, ни одной бы мухи… закатаю! слышишь!

Лакей хотел уйти.

– Стой! – кричит барин. – А я, господа, люблю под дождичек спать чтобы этак на дворе у-у-у-у! шлеп-шлеп-шлеп… так-то любезно спится под ливень, – а нынче, как назло, солнце так и печет; ну, так я себе искусственный дождик делаю – у меня на это девки да парни… Как жаркий день, так у меня и дождь… Так слушай, Епишка, скажи старосте, чтобы нарядил сейчас десять девок и десять парней на дождик, да чтоб живо… Ступай!

– Как же это вы дождь девками делаете? – спросил Бурцев, лениво улыбаясь.

– А вот как! Наряжает староста десять парней с ковшами да десять девок с ведрами; парни это взлезают на крышу, да там и становятся по коньку в ряд, парень к парню, с ковшами: а девки таскают из речки воду да и подают ее на крышу; для подачи наряжается два «подателя», которые стоят на лестницах, приставленных к крыше, и передают ведра «ливням» – так парни на крышах называются… Ну, парни, приняв ведра, ковшами и льют воду на крышу, да только в ту сторону, где моя спальная… Ну, вода-то и шумит по крыше: у-у-у-у, точно ливень… А мне так-то сладко спится… Прощайте, господа, пойду разденусь…

«Ну, барщина! – подумал Бурцев, – такой я еще и не видывал».

И наши друзья, отдыхая в прохладном флигеле и попивая холодный квас да мед, все время слышали – не то чтобы ливень, а какое-то шлепанье и журчанье воды по соседству.

Когда они вышли, то увидели, что Митя и барышни все уже приготовили для экспедиции по грибы: к двум прежним корзинкам прибавилась еще третья.

Сборы были коротки – и экспедиция двинулась в путь. Впереди с корзинками в руках шли Митя и господин Талантов. Последний, под влиянием прочитанной им в слащаво-сантиментальном карамзинском вкусе повести «Келадон и Амелия», страсть которых была дружество, основанное на добродетели и невинности, вообразив себя «Келадоном», а младшую Кульневу «Амелиею», теперь, после скандала со скворцом, чувствовал, что он окончательно упал во мнении своей «Амелии» и находился в самом мрачном настроении духа. Со времени скандала он ни разу не смел поднять на нее своих огорченных взоров.

Бурцев шел с старшею богинею, Дурова – с младшей. Первая пара весело болтала; у второй же разговор совершенно не вязался.

Наконец они и в лесу… Пары разбрелись по разным направлениям… Дурова и Надя Кульнева остались вдвоем; долее молчать нельзя – тяжело, невыносимо… А тут как назло – ни одного гриба!

Лес становится все гуще и гуще… Одиночество абсолютное…

– Вы довольны книгами, которые я вам привез в последний раз? – решается наконец Дурова; но голос ее какой-то странный, точно чужой…

– Да… я так благодарна вам… С этими книгами я точно сама переродилась…

– Я понимаю вас – то же было и со мной, особенно после знакомства со Сперанским и нескольких бесед с ним… Что за возвышенная душа! Как бы я хотел всегда оставаться в Петербурге!

– А ваша служба? – робко спросила девушка, нагибаясь к земле, чтобы скрыть навернувшиеся на глаза слезы.

– Служба! Бог с ней… Я избрал эту жизнь как крайность.

– И вы б бросили полк? – еще робче и тише спрашивает.

– Да… Есть призвание благороднее войны.

– А товарищи? Друзья?

В этом вопросе слышатся уже слезы… Горло они заливают и сдавливают… вот-вот брызнут… Дурова слышит это, чувствует… Ей становится невыносимо жаль бедной девочки…

– Друзья… да…

– А знакомые?.. а мы?..

Это мука! это пытка с обеих сторон… Дурова не выдерживает…

– Надежда Григорьевна… умоляю вас… выслушайте меня, – говорит она, взяв руку своей спутницы.

Девушка вся задрожала от этих слов…

– Я – низкое, недостойное создание! – страстно заговорила Дурова. Простите меня…

– За что? – с страстным же, стыдливым восторгом воскликнула девушка: – Я люблю вас – разве вы не видите?

– О! я низкое существо! я не должен этого слушать…

– Нет! Нет! – повторила обезумевшая барышня: – Я люблю вас, я давно люблю вас… вот я вся ваша!

И она, широко раскрыв руки, обвилась ими вокруг шеи мнимого мужчины… «Я люблю… я умру без вас… я твоя…» – шептала она то, что обыкновенно шепчут безумные люди.

– Надя! Надечка! Друг мой! Девочка бедная, опомнись! – заговорила Дурова каким-то странным голосом… – Я не мужчина… Я такая же Надя, как и ты… Разве твоя грудь не чувствует этого?

И действительно, женская грудь ощутила, как-то инстинктивно ощутила не мужскую грудь…

Как ужаленная, с безумными глазами, в которых горел стыд, отвращение, ненависть, отскочила обманувшаяся женщина от другой…

Ночью она уже металась в бреду… Нравственное потрясение было так сильно, что нервная горячка едва не свела молодую жизнь в могилу… Все думали, что она простудилась в лесу. В бреду она бормотала несвязные речи, ж можно было иногда расслышать: «Женская грудь… Надя… она тоже Надя… женская грудь – лягушка, я не хочу ее… не надо – не надо… уведите ее она всех обманывает… она жаба… я любила – фу, какую гадость…»


Примечания

Какой ум слабый, униженный… – из стихотворения И. П. Пнина «» (1805? г.).

По изданию: Полное собрание исторических романов, повестей и рассказов Даниила Лукича Мордовцева. – Петроград: Издательство П. П. Сойкина [без года, т. 4 – 6], с. 298 – 309.