Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

12. Ганна прислушивается к своим чувствам

М. П. Старицкий,
Л. М. Старицкая-Черняховская

Однажды, когда Богдан, веселый и счастливый, возвращался из своего обычного объезда, Ахметка сообщил ему, принимая от него коня, что какой-то бандурист пришел во двор и дожидает Богдана в его покое.

Неприятное, тупое предчувствие шевельнулось в его душе. Поспешно бросил он на руки Ахметки поводья и быстрыми шагами взошел на крыльцо.

Вошедши в свою комнату, Богдан заметил с изумлением бандуриста, сидевшего к нему вполоборота. Он был огромного роста, необычайно широк в плечах и, несмотря на длинную, седую бороду и изумительно рваные лохмотья, покрывавшие его тело и почти закрывавшие его лицо, держался ровно и бодро.

Богдан сделал несколько шагов и остановился перед незнакомым стариком.

– Будь здоров, батьку Богдане, пошли тебе боже век долгий, много счастливых дней! – заговорил тот нараспев старческим голосом, подымаясь к нему навстречу.

Непонятное смущение еще более завладело Богдановой душой.

А старик, казалось, заметил это, – в глазах его мельйнул веселый, насмешливый огонек, и, не давши Богдану прийти в себя, он подошел к двери быстрыми и твердыми шагами, запер замок и, повернувшись к Богдану, крикнул весело:

– Га, га, друже! Славно, значит, я оделся, когда и товарищи не узнают! А я по тебя!..

– Нечай! – отступил Богдан и оцепенел.

«Так, значит, снова, – горько мелькнуло у него в голове, – пускайся в путь под бури, под грозы, под страшные буруны! И не ведать тебе, казаче, ни отдыха, ни покоя, не свить тебе до смерти родного теплого гнезда!..»

Как и куда исчез странный бандурист, не знал никто во дворе, но резкую перемену, происшедшую в Богдане после его посещения, замечали решительно все. Словно под тенью нависшей грозной тучи, исчезла вдруг вся его оживленность, вся энергия. Его уже не интересовали ни новые поселки, ни хозяйственные заботы: он ходил сосредоточенный, молчаливый, почти мрачный. При каждом неожиданном посетителе или стуке на лице его появлялось выражение тревоги. Вечером, у огня камелька, он уже не рассказывал о пережитых бедствиях и битвах, а сидел молча, сдвинув черные брови, потупив глаза в раскаленную груду пылающих углей. И в эти минуты лицо его, красивое и гордое, казалось суровым и жестоким, а в глазах вспыхивали зловещие, мрачные огоньки. Да и сиживал теперь в кругу семьи Богдан редко, большей частью он оставался на своей половине один, требуя к себе большую фляжку и кубок; в это время никто не решался нарушать его покой.

Словно какое-то гнетущее предчувствие нависло над всем домом. Не стало слышно ни песен, ни шуток; когда говорили, то старались говорить тихо, даже дети присмирели совсем. Ганна и ходила, и делала все, как прежде, но душой ее овладевала властней и властней безотчетная, безысходная тоска. Оставалась ли она одна в своей светелке, развертывала ли пожелтевшую Библию или Четьи-Минеи, – всюду перед ней вставали картины ужасов, разливающихся по родной земле, и среди всех этих слез, и воплей, и стонов вставал, как колосс, всегда один неизменный образ, гордый, величавый и сильный. Ганне казалось, что от одного его голоса разорвется нависшая тьма, от одного взмаха его могучей руки исчезнет вся нечисть, облепившая родной край… Ганна старалась уйти от него и не могла. Она искала людей, боялась оставаться одна, но и там, и всюду стоял он перед нею.

Однажды под вечер Богдан велел позвать к себе в комнату Ганну. Затрепетала Ганна невольно и почувствовала, что ее сердце сжалось томительной тоской. Она вошла и тихо остановилась у дверей.

– Подойди сюда ближе, сядь подле меня, Галю! – обратился к ней мягко Богдан.

Ганна вся вспыхнула, сделала несколько шагов и опустилась невдалеке от Богдана на низкий диван.

– Да как же ты змарнила, голубко! – произнес Богдан, взглянув на ее измученное лицо. – Тяжело тебе, бедняжка, жить у нас.

– Как можно, – хотела возразить Ганна, но оборвалась на слове и только низко опустила голову на грудь.

– Тяжело, сердце! – вздохнул Богдан. – Все ты у нас: и хозяйка, и мать моим детям, и друг мне.

– Дядьку! – только могла выговорить Ганна в порыве глубокого чувства и, поднявши на него свои просветлевшие глаза, смутилась вся.

– Вот и для того я призвал тебя, чтобы поговорить о тебе, – начал Богдан тихо, беря ее за руку, – потому что ты мне, Галя, все равно что родная дочь. – Рука, которую он держал, слегка вздрогнула. Богдан остановил на Ганне испытующий взгляд и продолжал дальше: – Скоро, видно, придется нам расстаться, а увидимся ли все скоро и как увидимся – ведает один бог.

– Как? Дядько хочет оставить нас снова? – вскрикнула Ганна и подняла на Богдана испуганные, опечаленные глаза.

– Не хочет коза на торг, а ведут! – усмехнулся Богдан, овладевая собою. – Но дело теперь в тебе, моя горличка. В наше бурное время тяжело жить девушке без крепкой и верной опоры. А какая опора в жизни может быть крепче и надежнее любящего мужа!

– Дядьку, дядьку, что вы! – перебила его Ганна, стараясь освободить свою руку.

– Нет, Галю, – продолжал Богдан, удерживая ее, – так богом создано, так и должно быть. «Не довлеет человеку единому быть», – говорит нам писание. Ты уже вошла в лета, а может быть, через затворничество у нас не ищешь своей доли. Как это ни тяжело нам, а тебе пора зажить своей семьей. И есть такой человек, – смущенно продолжал Богдан, стараясь заглянуть Ганне в лицо, – я его знаю. И лыцарь славный, и собою хорош, а уж как любит тебя!.. Что ж молчишь, Галю? – продолжал он, наклоняясь к ней и не замечая, как побледнело ее лицо, как губы ее задрожали и крупные слезы быстро закапали из глаз. – Или застыдилась, квиточка? Скажи мне только одно слово: ведь люб он тебе?

– Не надо, не надо мне никого, дядьку! – вскрикнула вдруг Ганна с рыданьем и, вырвавшись от него, быстро выбежала за дверь.

Богдан хотел было броситься за нею и остановился в изумлении, не понимая, что в его словах могло так обидеть и огорчить это тихое, кроткое существо.

Настала ночь, а Ганна все еще не могла успокоиться. Она сидела на своей постели, заломивши руки, то вглядываясь в светлый сумрак горящими глазами, то снова захлебываясь в слезах. Да что же, что же могло в словах Богдана так невыносимо тяжко обидеть ее? – предлагала она себе в сотый раз один и тот же вопрос. – Что? Что? И возмущенные ответы бурно лились из души: «В такую минуту, когда смерть грозит тысячам, говорить мне о муже? Мне говорить? Могу ли я о том думать? Ах, так оскорбить меня! За что, за что? Чем заслужила я?» И при одном воспоминании о словах Богдана горькая обида с новой силой вставала в ее душе. Да, но почему же, когда другие говорили ей то же, почему же не оскорблялась она? Потому, что они ей чужие, потому что они не знают ее! Но брат ведь ей тоже не чужой, ведь он ей самый близкий… С какой-то резкой, раздражающей болью допытывала сама себя Ганна: почему же ему могла она ответить коротко и просто, что не любит никого и замуж не пойдет никогда?

– Не любит никого, – медленно, вслушиваясь в слова, произнесла Ганна и отбросила с лица опустившиеся на лоб волосы. Да, да! И он должен был знать это лучше всех! Почему ж? Потому что он знает ее, знает, чем занята ее душа, знает, что для любви в ней места нет! Ганна невольно поднялась с постели. Что-то мучительно глубоко шевельнулось в ее сердце при этих словах.

– Нет, нет! – тряхнула она с усилием головою, и лихорадочные мысли понеслись в ее голове, стараясь заглушить проснувшуюся боль. – Он не должен был говорить этого! Как к отцу, как к матери, привязалась она к нему, а он, – губы Ганны снова задрожали,–так легко, так спокойно хотел устранить ее! Да неужели же сожаления и жалости не было в его сердце? Нет, он… кажется, говорил… что тяжко… но все же, все же сватал… Ложь! Ложь! – вскрикнула Ганна, перебивая сама свои мысли и сжимая горящую голову. – Да ведь и отец, и мать больше любят своих детей, а думают об их судьбе, и дочери без обиды уходят из отцовского дома и строят свое молодое гнездо! Почему же ее обидело это так тяжко? Почему? Почему? – с нетерпением допрашивала себя Ганна, закусывая губы и сжимая до боли руки. И снова мысли ее возвращались к словам Богдана и описывали тот же круг. Уже перед светом заснула она, измученная, взволнованная каким-то странным чувством до глубины души. Рано утром ее разбудила старуха нянька и сообщила, что из Золотарева прискакал гонец и принес известие о том, что пану Золотаренку кабан повредил ногу на охоте, и хотя рана неопасная, но пан просит Ганну навестить его.

Ганна до чрезвычайности обрадовалась этой возможности выехать из Субботова и стряхнуть с себя все эти чувства, мысли и сомнения, которые опутали ее здесь, как муху паутина. Наскоро одевшись, она отправилась к Богдану.

Она вошла в его комнату, бледная, с оттененными еще болезненной тенью глазами.

– Ну, как тебе, моя горличко?

– Спасибо, уже совсем хорошо, – ответила, опустив глаза, Ганна. – Я к брату поехать хочу.

– К брату? Зачем? – изумился Богдан.

– Так, – и по лицу Ганны разлился слабый румянец. – Известие получила, на охоте кабан ему ногу порвал.

– Пустяк! Царапина, я слыхал. Разве у него без тебя не найдется кому перевязать? Заживет! Через два дня казака у нас откалывать будет.

– Нет, дядьку, – тихо, но твердо ответила Ганна, – мне нужно поехать: я бабу с собой повезу.

– Ну, делай как хочешь! Только дай я посмотрю на тебя! – Богдан взял ее за руки и подвел к окну. – С чего ты, голубко, такая печальная стала? Не обидел ли тебя кто?

– Нет, никто… За братом соскучилась, – проговорила Ганна и, чувствуя, как задрожали губы, быстро отвернулась.

– Ну, коли соскучилась, неволить не буду, – погладил ее Богдан по темной головке и с недоумением покачал головой. – Поезжай. Я сам наведаюсь скоро, нужно кое о чем с Иваном переговорить.

– Так я велю лошадей закладывать, – перебила его Ганна, все еще не поворачивая головы.

– А может, после обеда? – остановил ее Богдан; но Ганна молчала. – Так торопишься нас покинуть! – грустно заметил он. – Ну, делай, как знаешь сама. Да вели взять мой старый байбарак на ноги – холодно.

Ганна хотела что-то ответить, но вдруг плечи ее задрожали, и, быстро повернувшись, она вышла за дверь.

В сенях она встретилась с Ахметкой. Хлопчик был одет уже по-дорожному и засунул за кушак пару пистолетов.

– А ты куда собрался, Ахметка? – удивилась Ганна, окидывая его взглядом с ног до головы.

– Как куда? – изумился в свою очередь мальчик. Панну поеду провожать.

– Так боишься за меня? – улыбнулась Ганна. – Ну, поезжай, там и дьякова хата близехонько.

Ахметка немного смутился, но, тряхнувши весело головой, заметил:

– А я уже велел и лошадей подавать.

Ганна отворила дверь и, войдя на женскую половину, прошла прямо к больной.

– Кидать нас собралась, Галочко, надолго ли? – жалобно заговорила больная, приподнимаясь на постели. – Ох, как мы тут без тебя останемся? Детки плачут за тобой.

И в самом деле, дети, собравшиеся подле матери, казалось, только и ждали этого слова. С громким рыданием уцепились они со всех сторон за Ганну, повторяя все как один: «Ганнусю, не уезжай, не кидай нас!»

– Видишь, они к тебе, как к матери родной, – горько усмехнулась больная, и Ганне показалось, что по лицу ее скользнула печальная тень. – Не оставляй их, Галочко!

– Титочко, да ведь я ненадолго, я ведь вернусь, – старалась Ганна успокоить детей.

Но больная подняла на нее грустные и какие-то необычайно проницательные глаза и промолвила тихо:

– Вернешься? Когда? Быть может, уже не застанешь меня.

– Что вы, что вы, титочко? – наклонилась Ганна к ее руке. – Поздоровеет брат, я сейчас и назад вернусь.

Больная обняла ее за голову и, прижавши к своей груди, тихо шепнула:

– Бедная моя, хорошая моя!

Ганна чувствовала, что еще несколько мгновений, и она потеряет присутствие духа. Она перецеловала поспешно всех детей, быстро оделась, вышла на двор и села в сани вместе со старухой знахаркой.

Сильно рванули лошади и быстро понеслись вперед. За ними двинулись два всадника: Ахметка еще с другим казаком.

Мелькнули первые ворота, вторые – и сани вынеслись на необозримое пространство, покрытое сверкающею, как сахар, белою пеленой.

Ганна взглянула в ту сторону, где остался хутор и поселки. Они стояли, все осыпанные блестящим снегом с обындевевшими, словно, сказочными деревьями; легкий дымок из труб подымался молочными полосами к ярко-синему небу. Все это имело праздничный, торжествующий видно от этого блеска красные круги заходили у Ганны в глазах. Ганна закрыла глаза и прижалась к деревянной спинке саней. Лошади несли дружно; комки мягкого снега, вырываясь из-под копыт, осыпали снежною пылью сидящих в санях. Изредка только в балках виднелись признаки хуторов, но чем дальше ехали, тем безлюднее разливалась кругом безбрежная степь. Тупое, гнетущее чувство овладевало Ганной все властней и властней. С каждым шагом лошади уносили ее от того места, в котором сосредоточилась вся ее жизнь… Зачем же она покинула Субботов? Зачем? Ганна сжала свои тонкие руки и с тоской оглянулась назад. Но там уже ничего не было видно, кроме яркого неба и сверкающего снега…

Время шло; сани плавно неслись вперед, и их мерное покачивание начинало мало-помалу убаюкивать Ганну; она закрыла глаза и, сама того не замечая, погрузилась в воспоминания о всей свой протекшей жизни.

Вот уже пять лет, как поселилась она в Субботове. Какая она была тогда еще маленькая девочка! Было ли ей и четырнадцать лет? В детстве своем Ганна видела мало веселого. Отец редко бывал дома, казаковал все больше, а мать томилась без него, боялась, плакала. И Ганне не хотелось идти ни к подругам, ни на улицу; она все сидела подле матери, прижимая ее худую руку к своим губам. В церковь они ходили постоянно и постоянно служили молебны о рабе божием Николае до тех пор, покуда во время восстания Сулимы не принесли матери печальную весть. Что ж, громко мать не тужила! Она всю жизнь жила, ожидая того…

Молебны заменились панихидами; но бедная женщина тихо и безропотно таяла день за днем. Где же был брат? Он учился на Сечи войсковой справе. Ганна одна ходила за больной матерью, считала ее последние дни, но считать ей пришлось их недолго. Вскоре мать умерла на ее руках.

Девочку взял дальний родич и закадычный друг ее отца, Хмельницкий.

Сначала Ганна дичилась в их доме… О, как это давно уже было! Жена Богдана не лежала тогда, как теперь. Она была бойкая, и веселая, и радушная хозяйка; все у ней в доме кипело, все в хозяйстве шло своим чередом. Дядько редко когда бывал дома, разъезжая все по войсковым справам, а когда возвращался домой, то очень ласкал сиротку. Богдану понравилась маленькая, серьезная девочка с большими, печальными глазами: он часто разговаривал с ней, научил ее читать, и девочка оказалась и умной, и сообразительной. Богдан часто говорил с ней, и она поражала его своими серьезными, не по-детски вдумчивыми ответами.

А она? Боже мой, боже мой, как она привязалась к доброму дядьку! Для нее он казался богом, и, слушая его, она от дорогого дядька не могла глаз оторвать. Да и титка полюбила ее. Какое это было тихое и услужливое существо! Везде она старалась помочь кому-нибудь в доме, и когда титка начала прихварывать, все хозяйство перешло к ней в руки. Так пролетело два года, и Ганна сделалась взрослой дивчиной; но девичьи грезы ее не тревожили. Ни на вечерницы, ни на улицу она не ходила, и из казаков, посещавших постоянно дом Богдана, ни один не затронул ее души.

Она любила их всех, а особенно Богуна, потому что видела в них защитников родины, а положение края было известно ей с юных лет. Когда они собирались у Богдана, она прислушивалась к их разговорам с замирающим сердцем, с потрясенной душой, и никто не обращал внимания на худенькую девочку, забившуюся в уголок; а у этой невзрачной девочки целый героический мир разрастался в душе. То ей казалось, что она летит в битве вместе с этими казаками, то ей казалось, что она стоит в Варшаве перед самим королем, и какие горячие речи говорит она ему!

Боже, она видит, как слезы выступают на его добрые глаза! Он тронут, он верит ей, он понимает положение ее родины, и он изменит все и спасет всех. Но чем старше делалась девочка, тем реже освещали ее головку такие пылкие мечты, и задумчивая грусть навещала ее все чаще, пока не подружилась с нею совсем. В церкви, стоя перед образами, Ганна молилась богу о ниспослании спасителя ее стране, и чем мрачнее становилось кругом, тем яснее вставала в душе ее мысль, что спаситель есть, что он недалеко. И, наконец, Ганна узнала его! Это случилось с нею тогда, в тот вечер, когда она сидела с Богданом, когда он говорил ей о будущности страны: словно божья молния, осветила эта мысль ее душу да и сожгла навсегда.

Ганна прижала к груди руки и оглянулась кругом: короткий зимний день уже близился к вечеру. На западе тянулась нежная розовая полоса, но солнце еще не опускалось.

– Уже и до Золотарева осталось немного! – обернулся к ней Ахметка, указывая нагайкой вперед. – Верст пять, не больше!

– Как скоро! – вырвалось у Ганны, но радости не было в этом восклицании.

А Ахметка между тем нетерпеливо вглядывался в белую линию горизонта, стараясь различить поскорее дымари золотаревских хат. За пазухой у него лежал тщательно завернутый сверток, и в нем заключалась пара хорошеньких червоных черевичек с медными подковками, которые он купил в Чигирине. Черевички были маленькие и аккуратненькие, как и ножка, для которой предназначались они. Со времени последнего разговора с Оксаной Ахметка стал как-то серьезнее относиться ко всему. По отношению к девочке он чувствовал на себе словно отцовские обязательства. Каждый раз, как он бывал в Чигирине, он непременно покупал что-нибудь Оксане: то плахточку, то платок, то черевички. И девочка принимала все это с восторгом и, цепляясь Ахметке за шею, повторяла по несколько раз:

– Ахметка, ты и когда женишься на мне, то тоже все куповать мне будешь?

– Ну, а кто ж тебе купит, дытынко, если не я? – улыбнулся маленький казачок, чувствуя сам, как от этих забот он растет и мужает с каждым днем.

– Ну да, конечно! – отвечала Оксана, делая серьезную мину. – А баба говорит, что чоловик только бить должен жену, и говорит, что боится умереть, потому что и на том свете встретится с чоловиком и что он и там начнет ее товкты.

– Нет, нет, голубко! – успокаивал ее Ахметка. – Бог на том свете не позволяет драться. Вот если кто в пекло попадает… там… ну, там черти бьют…

– Брр!.. Ахметка, я боюсь попасть туда! – прижималась к нему Оксана. – А скажи, куда ляхи после смерти попадут? – с любопытством вскидывала она на него свои темненькие глазки.

– В пекло! – отвечал решительно Ахметка, нахмуривая при этом брови.

– А если там будет тесно? – допрашивала Оксана. – Ляхов, Ахметка, много, – покачивала она с сожалением головой.

– Хватит места на всех! Мы им дорогу прочистим! – сурово отвечал молодой казачок.

– Дай-то бог, – вздыхала Оксана, складывая на коленях руки, – потому что если их там всех не примут, то они опять на Украйну вернутся, – погано будет тогда!

Между тем на горизонте начали смутно обрисовываться снежные кровли и вершины деревьев. Кучер подобрал вожжи, размахнулся рукой, гикнул, и лошади понеслись вскачь.

– Золотарево! – крикнул громко Ахметка, оборачиваясь к Ганне; но Ганна не слыхала его крика. Она сидела, укрывшись, в санях.

Солнце склонялось к закату; легкие тени спускались кругом. Ганна глядела перед собою тусклыми глазами и не видела ничего. Ей казалось, что нет у ней в груди ни души, ни сердца. Смертельная, безысходная тоска мертвым саваном облекала ее.


Примечания

Публикуется по изданию: Старицкий М. П. Богдан Хмельницкий: историческая трилогия. – К.: Молодь, 1963 г., т. 1, с. 217 – 226.