Логотип Мысленного древа

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

НАУКА

ОБРАЗО
ВАНИЕ

ЛИТЕРА
ТУРА

Письмо на сайт
Версия для печати
Лента новостей (RSS)
Литература / С / Анатолий Свидницкий / Другие произведения / За год до холеры

За год до холеры

Анатолий Свидницикий

Подоля, Подоля! гірка твоя доля…
Хороший край, та лиха година.

Поговорка

1

С четверть века тому назад, в июне месяце 18… года, в с. Ст-вке звонили к заутрене. Православный люд набожно крестился, готовясь на молитву, и поодиночке или группами выходил на улицу, направляясь к церкви. То сям, то там резко скрипели пересохшие ворота, как бы жалуясь на бездождие, как бы сетуя, что восходящее солнце до вечера еще более высушит их. А солнце поднималось над землею, как ленивый наймит с кровати…

Ни капельки росы, ни листочка свежего, ни малейшего движения в сером сухом воздухе, в котором висело солнце, как бумажный фонарь, без яркости, без блеска. Только предстоявшая жара давала себя чувствовать непомерною духотою. Озера, колодцы почти лишились воды, реки обмелели, даже горные ключи ослабли, приуныли.

Овцы кашляли, лошади сморкали, рогатый скот точил пену, сухопутные птицы огромными стаями покрывали берега сельского пруда, и люди были угрюмы, невеселы, не имея достаточно слюны, чтобы вовремя освежать засыхающий язык. Только вечно беззаботное эхо шутило, передразнивая в своих лесах колокольный звон. Привычные жители не обращали на него внимания, спокойно продолжая путь; а два хозяина – Иван и Петр – даже завели разговор.

– Так що? що розказує Клим? – спросил Иван.

– Чудасію, брате, – ответил Петр.

– Холеру підвозив, чы що?

– Не сам вин, а другый. «Я, – говорит, – покормивши в Вудах коней, готовлюсь к отъезду; как, вижу, остановился с возом – тут же возле корчмы – человек, на котором лыця нема: губы синие, глаза впалые, щеки словно мукою посыпаны, и всем телом трясется. «Что с тобою? – спрашиваю», – говорит Клим. «Гм, що! холеру підвозив», – ответил приехавший и рассказал. Говорит:

«Еду я дорогою – гей та гей! Уж оставалось не более двух верст до села, когда догоняю будто шляхтянку – еле плетется и стонет. Взяла жалость, я и говорю: «Подъедешь со мною? Садись, если угодно». – «Подвези, добрый человек, Христа ради. Только я лягу». – «Ложись». Она, – говорит, – легла и стонет да благодарит; а я себе гей та гей. Подъезжаю к кладбищу. «Стой, – сказала больная, – я слезу». – «Куда же ты? В село уж дай свезти». – «Нет, дальше не могу: слезу здесь». – «Ну, – говорит, – думаю – слази». Останавливаю волов и подаю руку: «Дай свою, пособлю».

До этого времени она шаталась, как прибитая курица, а теперь, будто припек кто или кольнул, сразу схватилась и говорит: «Не мне, а вам надо пособлять. Я св. Магдалина посланная богом наказать людей. И сперва примусь за скот, а потом и за вас. Я помир, я холера», – заключила она, посуваясь к задку, чтоб слезть с воза.

В это время, – говорит, – я заметил, что у нее товарячі ноги. Почему я не умер тут же на месте, не знаю, но до смерти оставалась только чисниця. Видя, что я так испугался, холера сказала:

«Не бойся, я тебя не трону. И никого в селе не трону, если возьмут пару черных волов, не бывших в ярме, и запрягут их в плуг, не бывший в земле, возьмут за погонича и за плугатора девчат, не целовавшихся с чужими мужчинами, и проведут вокруг села борозду. Этого довольно. Не забудь же!» – кончила она и пошла на кладбище в бузину да там и исчезла».

– Что ж? Исполнили? – спросил Иван.

– Должно быть, – ответил Петр. – Потому что бывши тут же парубки ручались, по крайней мере, за двадцать таких девчат, а хозяева указали немало черных бычков. Что же касается плуга, то его можно сделать и новый.

– Правда, що чудасія! – заметил Иван. – А то, чтоб водки не пить, откуда взяли?

– Это вышло от самого царя. В водке, значит, вся холера сидит. А сверх того пошли по свету мятежники, которые травят воду и особенно водку; так вот царь и предписал: «Не пейте водки, потому что она ядом заправлена; воду почаще святите».

Разговор этот, с додачами и прикрасами, уже более двух недель переходил в Ст-вке из уст в уста, и сам Иван передал его не одному и слышал не однажды до разговора с Петром. Тем не менее интерес его не уменьшался, а напротив увеличивался с каждою новою передачею.

И все наедине раздумывали, а в обществе разговаривали о слышанном, о Марии Магдалине. Малые и старые, мужчины женщины толкли одну и ту же воду. Тревога меж тем возрастала и после нескольких ярмарок приняла громадные размеры. Начались молебны Марии Магдалине, участились водосвятия, замолкли песни, и дверь в шинок отворял только шинкарь с своим семейством.

Если бы бог послал несколько капель дождя, то и площадка перед его порогом травой бы заросла. Но не было божией благодати, не проявлялась и жизнь. Все было мертво, кроме общего страха и корыстолюбия шинкаря. Этот с ума сходил, что на самое розговенье после Петрова поста даже одной рюмки не выпито, что в поле начали показываться копы, а бочка полна от Вознесения.

– Эй-вэй-мир! – вопил шинкарь. Сура ему вторила, а детки подхватывали целым хором и выходил концерт вроде гусиного.

2

Nu, panie. A co to będzie? – спросил еврей, нахально совая свою руку в руку помещика.

A przecie? – переспросил пан, неохотно принимая данную руку.

– У меня бунт! настоящий бунт!

– Под предводительством Суры жиденята восстали – а?

Jaki bo pan! ne chce rozumieć. Если говорю: бунт, то, значит, бунт.

– Мне-то что до него? Пусть у тебя и гуси бунтуются, для меня все равно.

– Овва! nie chce bo pan rozumiećЕсли говорю: у меня, то разумею; у пана, в Ст-вке. Пан там dziediczа я gospodarЕсли у одного бунт, то и у другого; если у меня, то и у пана.

Пан ударил в ладоши и приказал вошедшему казачку подать трубку. Еврей как-то своеобразно нагло уселся в кресле возле самого стола, тряхнул ермолкой, чтобы освежить бритую голову, и начал баловаться пейсами, закручивая их то на один, то на другой палец, то сводя под бородою, то на затылок.

– Так ну? – начал снова еврей.

– Ну? – сказал пан.

Со z tego będzie?

Z czego?

A z buntu?

– С какого?

– С страшного! с ужасного бунта! С поголовного восстания! Мне приходится так круто! так круто, что хоть из села уходи! Прежде, бывало, только мигну, так и гуси, и куры, и яйца, и рыба – девать негде! Принесут да еще и поклонятся: примите. И все за процент, чтобы подождать за выпитую водку. А теперь… У меня спина болит от поклонов – у меня – Гершка! спина болит!.. Как вам это кажется?

– Очень естественно. Кланяешься, так и спина болит, а если бы довелось жать, то еще не так заболела бы.

– И вам до этого никакого дела нет?

– Никакого.

– Никакого нет дела хозяину, что его усадьба горит?

– Горит ли? Может быть, дымит с печи, в которой готовится вкусный обед?

– Если такой, как мне в Ст-вке, то правда, что вкусный! Нехай бог bronie. Вот уж скоро два месяца, ка никто ко мне и наплевать в шинок не приходит. Ока хлопского не видно! – с энтузиазмом говорил еврей, ударяя себя в грудь.

– Порадуемся, – хладнокровно сказал пан.

– Радоваться! – воскликнул еврей, схватившись на ноги, – радоваться, что целые полгода стоит бочка непочатою? То вы будете радоваться, что хлопы разоряют меня? Если так, то отдайте мои деньги и padam do nóg. Я найду себе пана Яна, а вы не найдете другого Гершка.

Пан продолжал курить молча, а Гершко начал расхаживать по зале, поглаживая бороду, покручивая пейсы и видимо наслаждаясь, как его патынки, цокнувшись о паркет, отскакивают и плещут по пятам.

Это происходило в палаце владельца нескольких сел, в числе которых была и Ст-вка. Пан Ян был сам владелец, а Гершко… Но возвратимся назад лет за пять.

3

После первого, обыкновенно пропадающего, снега в селе Ст-вке среди площади образовалась большая лужа и вскоре замерзла до самого дна. Как утки от воды, так крестьянские мальчики отсюда со льда не отходили с утра до вечера. Катаясь на сапогах (чаще на постолах), как на коньках, они падали поодиночке, подбивали других, валились кучами, барахтались, кричали, пищали, смеялиссь, иной раз ругались и даже дрались, но это нисколько не мешало забаве.

Иной, пошаловливее, выбивал тропак, шел вприсядку, и тем веселее было, если он, неудачно выделавши ногой, поскользнется и упадет. Общий хохот одобрял ошибку как умышленный фарс, и танцор продолжал к общему и своему удовольствию, пока что-либо не помешает. В настоящем случае помешал призыв, раздавший из среды самих гулявших: «Диви! диви, як іде!» Мгнвенно забава была забыта, и все обратились в ту сторону, куда указывал приглашавший смотреть.

Представьте себе ящик, в каких купцы содержат, напр., сальные свечи, – на одной стороне его было даже выжжено несколько букв и несколько цифр. Ящик этот исправлял должность кузова, двигаясь на двух колесах. Из них одно когда-то принадлежало литерняку [Литерняк – летний воз, употребляемый преимущественно для перевозки хлеба с поля. – А. С.] и не имело нескольких спиц, а другому, взятому с васажка [васажок – небольшой воз, в который запрягают только лошадей. – А. С.], не доставало куска обода.

В сравнении с этим экипажем, настоящая біда [двухколесная повозка, называемая в некоторых местах «выгодою». – А. С.] показалась бы каретой, а клетка, в каких вывозят курей на базар, для своих обитателей могла бы сравниться с манежем, применительно к тому, как теснилось в двухколесном ящике еврейское семейство. Одна фигура – очевидно, дражайшая половина главы семейства и в домашнем быту незаменимая наседка – торчала посередине, а кругом, то выше, то ниже, то совсем низко, виднелось что-то круглое, обвернутое в тряпки.

Это были головы детенышей, аккуратно покачивавшиеся в такт хромавшему колесу. По временам раздавался писк, если одна голова, пошатнувшись, попадала другой в нос; но вскоре водворялась прежняя тишина из уважения к дремоте матери, убаюкиваемой равномерными толчками. Обшарпанный глава семейства, Гершко Смаркач, шел с дубиною возле лошади, на каких обыкновенно изображают смерть, и при каждой, самой ничтожной, неровности плечом подпихал экипаж. Без этого пособия с его стороны лошадь давно бы остановилась, а остановившись, легла бы и уж не встала; так она была хила и истощена.

– Тпру! тпру! – закричали мальчики, и лошадь пошатнулась, желая остановиться, но полновесный удар из двух рук дубиною не допустил ее до этого.

– Тпру! тпру! – продолжали шалуны. – Тпру, криця не лошиця! Море перескочить, фоста не замочить; а по сухому чуть ноги волочить… Вогонь не кобыла! як біжить, то дрижить, як упаде, то лежить. Поможіть підняти, будем міняти!.. Жеребна! жеребна! Морда, фіст та ребра!..

Не вытерпел Гершко, бросился на мальчиков с дубиною; они с хохотом кинулись врассыпную, еще пуще крича. А лошадь, воспользовавшись случаем, остановилась и легла. Гершко бил ее дубиною, толкал ногами, тянул за хвост за уши, но ничто не пособляло.

– Поможіть підняти, будем міняты! – смеялись хлопцы.

– Вам сміх, – сказал им Гершко, – а мені до плачу доходит. Ну? что мне теперь делать?

– Підняты та й міняти або з живої шкуру зняти, – продолжали шалуны.

Гершко молча стал озираться. Небо было чисто; на западе алело, а с севера подувал резкий ветерок.

– Хлопці! хлопці! – начал Гершко, посматривая то на мальчиков, то на свою несчастную лошадь. – Хлопці! попросите который-нибудь своего батьку сюда; я ваш шинкарь.

– Нема батьків, на панщині, – ответили хлопцы.

– То покажите свою хату.

– Разве мы с одной хаты?

– Знаєте, хлопці, що? – начал вкрадчиво Гершко. – Я вам дам гостинця, тільки принесіть сінця моїй бідній кобильчині.

– Сіно не наше, батькове. И гостинців твоїх нам не треба. А коли хоч, іди до Клима.

– До якого Клима?

– То в нас такий дід є. Він і сіна дасть, і в хату прийме. Он і хата його.

Гершко посмотрел по указанию и увидел богато обстроенную крестьянскую усадьбу; но не сразу отправился туда, а сперва спросил: «А шинок у вас где?»

– Вот он, – указали мальчики на пустую хату, в которой даже не все окна были целы.

Почесал Гершко за ухом, погладил бороду и отправился к Климу, спросивши предварительно, много ли он держит собак. Ветер между тем все свежел, мороз усиливался, а продрогшие жиденята подняли плач. Никакой штилер матери, приправляемый толчками, не унимал иx, потому что не грел. Но вот возвращается Гершко, устилкамы дорогу заметает, а за ним идет Клим – глубокий старик с седою бородою, но с черными на голове волосами. Посмотревши на лошадь, он сказал: «Ты ее не кормишь?»

– А чем ее кормить, коли нечем и семейство прокормить?

– Бисова невира, – сказал Клим спокойно, – зачем же и держать, когда не кормить!

– Зачем? – сказал Гершко и замолчал, предоставляя Клыму самому решать свой вопрос. Клим заложил руку под шапку, почесал темя и пригласил евреев погреться. Гершко принялся подпихать повозку вперед, чтобы таким образом выпрячь лошадь, и вскоре достиг желанной цели. Шлея, занимавшая место хомута и наглухо прикрепленная к оглоблям, сползла с шеи – и выпряжка кончена. Тогда он покатил свой ящик несколько назад, чтобы миновать лошадь, и стал в оглобли.

– Хоть бы ты слезла, – сказал Клим Гершчихе. – Видишь, муж надрывается, и сидишь, словно приросла.

Гершчиха послушалась, и повозка поковыляла вперед. Мальчики подпирали ее сзади, а Клим дорогу указывал, думая про себя:

«Если бы это своя вера, то можно бы предложить и закусить, чем бог послал. А с жидом чем поделишься? И хлеб для него треф, и молоко треф, и все треф, только печеные яйцы не треф. Но где же их взять, если куры не несутся? По крайней мере, накормлю несчастную лошадь. Она благоразумнее своего хозяина, не придерживается никаких трефов. А невиру отогрею, нехай бог прыйме».

Это был тот самый Клим, который впоследствии привез в Ст-вку рассказ о Марии Магдалине, а в Гершке Смаркаче кто узнал бы того еврея, которого мы оставили в палаце пана Яна? Меж тем это был он, только уже не Смаркач, а Шмаркенштейн. Поселившись в Ст-вке, он, по хорошо обдуманному плану, втерся в доверие к арендатору сельской крупичатой мельницы, старому холостяку, и поступил к нему на службу не за определенное жалованье, а за известный процент из чистого дохода. Год-два дела шли очень хорошо для обоих. Арендатор получал доход больше прежнего, а Гершко приодел свою Суру, продолжавшую шинковать, в шелк и атлас.

– Ты хороший человек, – сказал Гершку арендатор после годового учета. – Мастер своего дела.

– То ли было бы, если бы я мог распоряжаться как хозяин? – заметил Гершко. – Теперь меня никто не слушает, и то дела ваши пошли лучше; а тогда пошли бы лучше за самолучше.

– Чего же ты хочешь? Формальной доверенности?

– Доверенности? Нет. Доверенность и на бумаге все-таки одно слово. Никакая доверенность не делает больше, чем слугою. Вы уж, если хотите писать, то напишите, что я ваш спільник.

– Лапсардак ты этакой, – сказал арендатор, – да кто же поверит?

– На такую часть, какую я теперь получаю, всякий поверит, сказал Гершко, – верят же, что получаю такой-то процент? Ну, и напишите, что моя доля равняется этому самому проценту. Что вы чрез это потеряете? Ровно ничего. А выиграете очень много.

После этого Гершко начал перечислять выгоды для арендатора от такого участия своего в аренде и довел пана до того, что он действительно заключил с ним такого рода условие на все остальное время своей аренды. Сверх этого ленивый холостяк уполномочил своего компаньона распоряжаться всем по собственному усмотрению и обеспечил такое полномочие в случае неустойки лишением себя права получать доход, но с обязанностию вносить причитающуюся арендную плату.

– Это делается только для формы, – сказал Гершко, сворачивая бумагу, – только для людського ока, – чтоб люди знали, что Гершко не обманщик, и охотнее вступи в сделки.

– Разве я сомневаюсь в этом? – сказал арендатор. Я знаю людей, я сам человек торговый. Я уже состарился и обленился, и слава богу, что он послал мне тебя на помощь.

«Ладно», – думал Гершко и сказал жене, вручая ей бумаги:

– Береги, Сура! Если не сбережешь, то лучше потеряй голову. От твоей головы мне ни пользы, ни убытка, а здесь – все счастье, богатство!

В следовавшие за сим несколько лет Гершко довольствовался прежним процентом и с великою благодарностию принимал небольшие надбавки за большие барыши. Вот однажды, пробывши в отсутствии более двух недель, он приехал в Ст-вку и с сияющим лицом явился к своему sic-компаньону.

– Пане! Что это такое? Что такое это? – нахально спрашивал он, совая арендатору чуть не в нос лоскут бумаги, написанной по-еврейски. – Скажите, что это такое?

– Отстань, – сказал недовольный арендатор. – Почем мне знать, что там нацарапал какой-то диавол.

– Нацарапал? диавол? – с особенною, почти презрительною миною смотря в глаза, сказал Гершко. – А это что? – продолжал он, вынувши из кармана значительный узел и высыпая на стол червонцы.

– Это я знаю что, – сказал арендатор, не переменяя тона.

– Я знаю, что вы это знаете, – сказал Гершко. – А это знаете что? – продолжал он, высыпая червонцы из другого узла, вынутого из другого кармана.

– И это знаю, – ответил арендатор.

– То-то же! Так не говорите же, что царапал диавол, потому что это писал один большущий миллионер из самой Варшавы. Он называет меня «господин купец, господин Шмаркенштейн» и просит продать ему хоть и миллион пудов нашей муки за готовые деньги. «От вашей муки, – пишет он, большущий миллионер, – от вашей муки, господин купец, пан Шмаркенштейн, Варшава не отсмакуется». Вот что он пишет! И если только вы согласны, то я поеду в Варшаву и оттуда привезу пецы мерками.

– Тебе с каждой по гарнцу будет.

– Зачем мне – харпаку – так много? С меня довольно и по горсти.

«Образец бескорыстия», – подумал арендатор, а Гершко продолжал:

– Так вы согласны, чтобы я ехал в Варшаву?

– Отчего же не согласиться? Разве ты в этом предприятии видишь какую-либо невыгоду?

Broń BOŹe!

– Так поезжай с богом.

– Еще вопрос, – сказал Гершко. – Я думаю, что было бы хорошо, если бы один транспорт пошел со мною.

Арендатор разинул рот для ответа, но Гершко продолжал:

– Это вот для чего. Вы накупите волов и пошлете муку на своих подводах, а я в Варшаве продам муку и мясо. Не правда ли хорошо придумано?

– Конечно, – одобрил арендатор, – за одним разом два дела.

Za jednym przysiadem kolacja z obiadem, – сказал Гершко, самодовольно улыбаясь.

Немедленно закупка волов была поручена Гершку, и он, по-всегдашнему, не забывал себя. Но арендатор и не подозревал ничего подобного. «Гершко, – думал он, – в моем деле вернее меня самого». А Гершку того только и надо было.

Отправившись с небольшим транспортом, он, действительно, продал муку и «мясо» с большою выгодою и, отправляя по почте арендатору деньги, вместе с тем прислал и формальное условие, заключенное с «большущим миллионером» на поставку муки, сколько будет возможно, хотя бы и сто тысяч пуд. В письме он не забыл приятельски просить, чтобы пан не отправлял муки чрез извозчиков-евреев.

«Я евреев боюсь, – писал Гершко. – Они, вы знаете, большие мошенники, не пожалеют и своего, если дело коснется денег. Хлопы не привычны к большим городам и легко могут быть обобраны в Варшаве, где плут на плуте едет и плутом погоняет. Если можно, поищите кракусов. Они будут возвращаться с Полтавы без груза, так и договорите. Народ разбитной и для пана, как поляка, думаю, будет приятно, что заработает свой из шляхетных польских рук».

«Конечно, конечно, Гершко прав», – думал пан, и слепо веря хитрому плуту, энергически принялся за исполнение его совета. Кракусы были наняты, и вся мука, так сказать, до последней пылинки, была отправлена с ними в Варшаву, по адресу, присланному Гершком.

Отправивши транспорт, пан опочил на лаврах, не обращая никакого внимания на мельницу. Что из восьми поставов царапал только один и то пополам с грехом, что большая часть прислуги спала до роспуху, не имея занятия, что последний закром в амбаре через несколько дней должен был очиститься от зерна – до всего этого как будто не было никакого дела пану.

Он ожидал от Гершка из Варшавы золотых гор и махнул на все рукою, предавшись мечтам. Разыгравшееся воображение рисовало перед ним не покойную старость, а радужную будущность, в которой мелькала даже красивая головка молодой польки.

Увы! Такое самообольщение продолжалось недолго. Спустя несколько недель по отъезде кракусов пан получил от Гершка простое письмо, в котором честный и верный товарищ всеми богами заклинал его поторопиться отправкою муки.

– Больно нетерпяч, друг любезный, поторопился написать. Я уверен, что мука уже в Варшаве и если еще не сдана, то по крайней мере, сдается, – сказал сам себе пан и снова предался мечтам, сосредоточившись на воображаемой девице. Он баловался ее кудрями золотыми, чувствовал на лице теплое ее дыхание, а на устах горячий поцелуй.

Корявое старческое сердце нагрелось любовью и забилось так, как биться для него было бы поздно назад тому сорок лет. Кругленькое брюшко свидетельствовало об иных привычках и желаниях, а отвисшие пабородки должны были своротить мысль на неприятную опочивальню из четырех досок; но не тут-то было. Пану грезился не по случаю похорон освещенный костел, не вокруг гроба горящие свечи; но брачное торжество и сумрачные лица завистливой молодежи, лишающейся невесты-голубки, цветка невянушего, зоречки ненаглядной.

Среди такого упоения опять письмо от Гершка, опять с тою же просьбою. У старика молодо зазвенело в ушах, глаза выкатились и загорелся в них их естественный огонь, уже не потухавший. Вскоре получено и третье письмо, в котором Гершко уведомлял, что кракусы воровским способом продали муку в Варшаве, и просил о скорейшем уведомлении, сколько пудов отправлено с ними, а также об указании примет и названия хоть одного из мошенников для заявления на таможнях. Так ли удачно он расчел или дело само уладилось, только старый мечтатель не дочитал письма, будучи поражен ударом…

4

Словно сорока на крыльях принесла Гершку весточку о случившемся: так скоро прибыл он в Ст-вку. Но это был уже не Гершко Смаркач, не бердичевский мещанин, а варшавский второй гильдии купец Гершул Шмаркенштейн.

Из Ст-вки он выехал в искривленных сапогах, рыжых, облипших мукою, в оборванном лахмане неопределенного цвета и в многолетнем картузе, который издали казался вынутым из голубятни; из Варшавы же приехал в черной, высокой, круглодонной шляпе с широчайшими полями, в кафтане шерстяного атласа, в желтых панталонах, запущенных ниже колен в женские чулки, в патынках, едва держащихся на пальцах, небрежно подпоясанный куском шелковой материи, вместо пояса, и в аккуратно сшитой, островерхой ермолке.

Словом, выехавши настоящим оборвышем, он возвратился настоящим еврейским франтом. А что важнее всего, так это туго набитый бумажник, купленный и наполненный от выручки за муку, доставленную кракусами. Сура встретила своего мужа с благоговением, походившим на обожание. И прежде она считала его гением, а теперь… О, теперь Смаркач казался ей мудрее премудрого царя Шулема.

Чем же занялся по возвращении своем премудрый Гершул Шмаркенштейн, т. е. образцовый плут Гершко Смаркач? Немедленно предъявил полиции бумаги, которые в свое время даны были Суре для сбережения, заявил претензию на получение условленного процента из доходов за несколько лет и таким образом захватил все имущество им же самим убитого арендатора.

Наследникам осталось только голое право на продолжение аренды совместно с Гершком, который таким образом воспользовался доверенностию умершего арендатора «не для людського ока», как уверял его. Вскоре он запутал и своих соучастников, так что оставаясь de jure одним из многих арендаторов, de facto арендовал мельницу один и получал весь доход всвой карман.

Помнившие тот ящик, в котором Гершул Шмаркенштейн, будучи еще Гершком Смаркачем, привез в Ст-вку свое семейство, и клячу его, только пожимали плечами, а Гершко не дремал. Он уже вокруг владельца раскидывал паутину, первые нити которой давно уже были высучены. Но чтобы поймать такого большого жука, каков помещик, надо было перешагнуть несколько ступеней, отделявших подсмотренную жертву от избравшего его хищника.

Все это сделано при помощи той же аренды. Идучи вперед медленно, как день к вечеру для человека, скучающего от безделья, но так же верно приближаясь к цели, как солнце к западу, Гершко начал доказывать помещику, что его крупчатка приходит в окончательное расстройство, что без основательной починки нельзя отдавать ее в аренду. Пан Ян, управляя всеми селами без экономов и наблюдая лично за всем, видел, что он говорит неправду, но, не потрудившись сообразить, что имеет дело с евреем, да еще и скоробогатьком, слова его приписывал ошибке, а не злому умыслу.

– Ты слишком осторожен, чтоб не сказать: боязлив, – сказал пан Ян Гершку, когда он, добившись честного слова, что никто другой, кроме его самого, не будет арендовать мельницу, выразил свое всегдашнее мнение о ее негодности. – Ты попусту боишься, – продолжал пан: – В мельнице все прочно. А если и понадобяться починки, то ничтожные.

– Пане ласкавый!.. И вы твердо верите в свои слова? – спросил Гершко, подзадоривая.

– Как в то, что говорю это я, а не ты.

– Хорошо, – сказал Гершко, – если же я предложу одно условие для помещения в контракт, вы его примете?

– Какое?

– Чтоб починки были на ваш счет.

– Отчего же? согласен.

– А если я поставлю, что за каждый день простоя свыше семи дней вы будете платить мне убытки – вы и на это согласны?

– И на это согласен, потому что в мельнице все прочно, и если она должна будет остановиться, то на день, на два, не более.

– А я говорю, что вы ошибаетесь.

– Наш контракт, – сказал подзадоренный пан, – некоторым образом будет представлять собою пари. Увидим, кто выиграет.

Гершко не забыл этого разговора и, при заключении контракта на аренду мельницы, действительно, было поставлено условие, что починки должны производиться на счет владельца и что, в случае остановки мельницы по причине порчи, владелец обязывается платить арендатору за первую неделю, после семи дней перестоя, по пятидесяти копеек с пуда несделанного помола, за вторую вдвое, за третью втрое и т. д.

Пан Ян так был уверен в ничтожности этой статьи, что подписал контракт усмехаясь. Он не отказался бы подписать его и в том случае, если бы вместо первой полтины было поставлено несколько рублей. И он был прав. Мельница, действительно, была крепка и исправна; сама собою она не могла испортиться и в течение нескольких подобных сроков.

Но отчего же арендатор не мог скрыть своей радости? Что ему обещало это условие? Чем радовало его? Тем, что было главною петлей в его сети, – петлей, которую пан Ян сам надел на себя. Гершку оставалось только затянуть ее, и за этим дело не стало.

Не будем говорить о мелких порчах, следовавших одна за другою немедленно после начала нового срока аренды. На исправление каждой из них требовалось по нескольку часов и самая значительная задержала мельницу только на полсуток. Но вот приближалась первая весна.

– Пане ласкавый! – сказал Гершко владельцу, – у нас лотоки небезпечны; опусть плохой. Чтоб не случилось беды.

– Не случится, будь уверен, – сказал пан Ян, – ничего не случится. Я недавно осматривал все и не нашел никакой порчи.

– Нехай будет по-вашему, – сказал Гершко и удалился.

Началась оттепель. Снег быстро таял, с гор полились шумные потоки, и вода в пруде поднялась до того, что при самой малой волне перескакивала через плотину.

– Може, поднять смертельні заставки в опусте? – спросил Гершко пана.

– Удивляюсь твоей трусости, – сказал пан, – плотина стоит более сорока лет, вросла старыми вербами, а ты думаешь, что она может быть размыта. Не раз через нее по целым неделям лилась вода – и что же? Только споласкивала корни верб, и больше ничего.

– Нехай будет по-вашему, – сказал Гершко.

Где он провел наступившую ночь, никому не известно; но дома не был, хотя отправился из мельницы раньше обыкновенного. Гершка увидели только днем, когда он возвращался вместе с паном Яном к мельнице.

– Не предупреждал ли я вас, – говорил Гершко. – Вчера еще было время предупредить беду. А теперь любуйтесь!

Было чем любоваться! Вода проломала лотоки, разнесла колеса, повыворотила валы, мукомольные камни повыскочили из гнезд и убили нескольких мукосіїв (рабочих). Пан грустно смотрел на страшно шумевшую воду, а Гершко заботливо осматривал след, ведший к мельнице от прорванных лотоков. Это был его собственный след, оставленный ночью; но никто этого не заметил, кроме самого ходившего. Он был расстроен, но никто не знал истинной причины этого расстройства. Темная ночь все покрыла, темная совесть ничего не видела, кроме исполнения задуманного плана.

– Пан ласкавый! Jakże teraz będzie? – спросил Гершко, подбоченясь.

– Не надоедай, – сказал пан.

То moje ma przepaść?

– Молчи, или нагаями дам.

– Увидим, кому придется замолчать, – сказал Гершко. – Недаром я поставил в контракте начет за недомол. Я знал, что будет несчастье.

– Замолчишь ли ты? – вскрикнул пан Ян.

– Ну-ну, замолчу. Нехай будет по-вашему, – сказа Гершко и оставил пана в покое.

Но покоилась и мельница. Найденный Гершком и договоренный паном Яном мастер-еврей работал вяло, его плотники, умышленно спаиваемые Гершком, только портили материал, а кто не употреблял водки, те, будучи подкуплены тем же Гершком, убегали один за другим, унося с собою свои и чужие инструменты, какие могли захватить. По окончании полевых работ пан Ян употребил собственных крестьян, но и они то и дело вызывали со стороны механика жалобы на нетрезвое поведение.

– Научи же меня, что делать, – сказал пан Ян механику, когда этот пришел к нему в последний раз с жалобою, – сам видишь, что нагаи рвутся и лоз не стает.

– Что делать? – сказал механик. – Заключите мировую с Гершулом.

Пан пришел в отчаяние. Мировая пахла десятками тысяч, а оставить дела и идти своим чередом грозило еще большею потерею. Что же делать? Пан Ян отправился город за советом и запуганный чиновниками окончательно потерял голову. С горя запершись в кабинете и не допуская к себе никого, кроме Гершка и его механика, он не знал, что Клим нечаянно услужил ему своим суеверием, что крестьяне давно перестали пить, что плотина совершенно исправлена и починка мельницы приближалась к концу.

Не этого хотелось Гершку, и он всеми мерами старался снова развить пьянство, но крестьяне упорно воздерживались. Иной, помягче характером, отсылал его к Клыиу: «Поди, – говорит, – попроси Клима, он всему голова. Если он в рот возьмет, то я выпью рюмку; если он выпьет рюмку, я проглочу полштофа».

Но к Климу идти нечего было, у него всегда был готов ответ: «Я никому не мешаю пить, но сам не буду гневать господа бога. Поклялся не пить, и в рот не возьму», Мало того, что в Ст-вке перестали пить. По данному примеру трезвость быстро охватила значительный круг сел, что откуп струхнул и вмешался в дело, пригласивши полицию. Действие крестьян представлено было как опасное волнение, а потом как явное сопротивление власти, и получено предписание арестовать зачинщиков. Вследствие этого Клим первый попал в тюрьму, а за ним еще несколько стариков.

Ничего этого не знал и не подозревал запутанный и запуганный пан Ян. Взаперти ему грезились пьяные крестьяне, а добрые евреи не выводили его из заблуждения. Напротив, они еще поддерживали эту ошибку и мрачное настроение духа, стремясь к одному – к заключению мировой. И механик тем усерднее хлопотал о ней, чем энергичнее действовал откуп.

Наконец мировая была заключена. Гершко отказался от аренды и от взыскания за недомол, а пан Ян уступил ему впредь на десять лет весь доход по селу Ст-вке. Для большего обеспечения себя Гершко взял с пана заемное письмо на такую сумму, какая должна бы выручится от десятилетнего владения Ст-вкою. Такую сделку пан Ян считал для себя выгодною, хотя и проклинал день, в который столкнулся с Гершком. Желая успокоиться, он сроком отдачи мнимого долга назначил востребование Гершка, потому и неудивительно, что угроза обиралы произвела свое действие.

– Чего ж тебе хочется от меня? – спросил, наконец, пан Ян.

– Прикажите хлопам пить водку, – ответил Гершко.

– Как мне сделать это, если я стольких из них пересек за пьянство? Не могу.

– Так напишите в стан, что хлопы сопротивляются вашей воле.

– Какой?

– Вы хочете, чтоб они пили?

– Лучше, если бы не пили; но, пожалуй, хочу.

– А они не пьют, значит, идут против вашей воли.

– Нет. Этого не напишу, – решительно сказал пан Ян. – Это значило бы представлять их бунтовщиками.

– А разве не так и есть? Ст-вские хлопы все до послед, него бунтовщики. Некоторые уже и в тюрьмах сидят.

– Кто посадил? – спросил удивленный пан.

– Полиция, – ответил Гершко.

– Боже милосердный! А я ничего не знаю!

В это время послышался дорожный колокольчик. Звон его раздавался все ближе и явственнее. Дети оставили игры, собаки начали лаять. Гершко и пан прислушивались. Вот показался на обывательских, пристав, едущий к палацу.

– Ко мне? – спросил сам себя пан Ян. – Зачем это?

Вошедший пристав решил вопрос. Без оговорок он объявил, что в Ст-вку, как центр, из которого крестьянские волнения распространились и на другие села, послана военная команда, и дал пану Яну повестку о присутствии при экзекуции.

– Не буду, – откровенно сказал пан Ян. И вот со стороны экономии назначен был Гершко.

5

Так-то стояли дела Гершка Смаркача – виноват – Гершула Шмаркенштейна, когда он заключил мировую с паном. Очевидно, было из-за чего ему торопиться, если он желал достигнуть цели. Пан мог выйти из кабинета – тогда всему конец. Но это не случилось, и Ст-вка поступила во владение так недавно злиденного еврея, на горе да на беду ее жителям. Стремясь, так сказать, из выброшенной на сметник старой подошвы надоить молока, Гершко не мог оставить без внимания такой источник дохода, как торговля водкою. Рассчитывал он, что систематически спаиваемые крестьяне мало-помалу передадут содержателю шинка все свое достояние; но тут Гершко встретился с таким препятствием, как холера.

Запуганные ею крестьяне один за другим давали зарок, и с помощью убеждений священника вскоре в Ст-вке не было ни одного, кто бы не произнес клятвы не пить до тех пор, пока не минует гнев божий. Хотя этот гнев божий, в виде холеры, грозил и Гершку не менее, чем остальным, однако страх иметь недополненную калиту перевесил в еврее страх смерти. Побуждаемый корыстью, он подстрекнул откупных и, по их мнению, все стало против Ст-вки. Пан Ян держался в стороне.

Спустя около недели после Ильи ночь была без луны, почти темная; на небе не видно было и половины звезд. В это время в Ст-вке среди площади горел большой костер, а вокруг него сидели драгуны с трубками в зубах. В некотором рсстоянии отдельными группами лежали и сидели крестьяне, вытребованные из других сел для присутствия при усмирении ст-вцев.

Они группировались по селам вполголоса разговаривали о начавшихся жнивах, о скотском падеже, об ожидаемой холере. Вокруг села цепью поставлены были солдаты и по временам доносилось оттуда монотонное «слушай!», постоянно тревожащее собак. Они сперва лаяли, потом начали выть. Грустное впечатление этой ночи таким образом еще увеличивалось. Не доставало только завывания пугача.

К полуночи с запада поднялись тучи, в которых беспрерывно сверкала молния. Вскоре послышались неумолкавшие раскаты грома и в воздухе запахло дождем. Вот дохнул прохладный ветерок и принес первые капли. Крестьяне набожно стали креститься. Вдруг раздался шум – и сразу полился дождь и через несколько секунд также сразу остановился. Костер зашипел и густым столбом повалил дым за ветром.

– Гонець пробіг, – сказали крестьяне. – Побачим, якый-то пан буде.

Не более как через минуту изредка начали падать крупные капли, сбивая пыль, которая вспыхивала, как порох на затравке. Чаще и чаще падали они, пока не обратились в тихий и теплый проливной дождь. Костер потух, и только молния обдавала своим резким светом дрожавшие кучи лоз. И крестьяне, и солдаты были рады божьей благодати, не виденной с мая месяца…

Сельская котузка была без окон, а потому освеженным воздухом наслаждались и сидевшие в ней узники, Клим и другие. Они были приведены из города для примерного наказания как зачинщики. Только Гершко с семьею не участвовал в общем наслаждении. Боясь грома и молнии, евреи поглубже зарылись в бебехы и пропадали от блох и духоты.

На следующий день солнце будто выпрыгнуло из-за горизонта. Весело улыбаясь, шло оно, как школьник за первой наградой; не лучи, а цветы рассыпало оно, не теплотою грело, а любовию, не светом светило, а радостию своею. С разрежением легкого тумана, которым подымалась от земли упавшая ночью влага, вся природа просиявала. А сполосканные верхушки дерев будто чванились перед травою, что она под туманом, они же выше. Славно, отрадно началось утро… но чем кончилось – не дай бог!

В полдень того же дня площадь в Ст-вке была пуста. По ней бродили только собаки, нюхая красную грязь, в которой валялась оторванная дверь. Это была одна из боковых церковных дверей (привратниця) с изображением Кунцевича. Во времена блаженной унии она стояла в иконостасе, а православный священник снял и выбросил ее в колокольню. Здесь она и валялась, пока не пригодилась для расправы, причем Иосафат буквально «ударил лицом в грязь», так как изображение его было обращено к земле. Крестьяне в это время толпились у шинка, запивая мировую с Гершком.

– Не гнівайтесь, панове громада! – упрашивал он. – Тут ни я не виноват, ни пан. Такой закон, что же делать? Обвиняйте закон, а мы ни в чем не виноваты. Ховай, боже! Закон виноват, на него и гневайтесь. А мне, Иване, буде гуска?

– Буде, буде, – отвечал Иван, шатаясь. – Буде й дві.

– Грицьку! А під хуру до Адесу станеш? – продолжал Гершко.

Не прошло и месяца с этого тяжелого дня, как все крестьяне в Ст-вке очутились по уши в долгах. Гершко торжествовал. Сура благоговела, и все пошло, как везде в подобных случаях.

6

Не один месяц провалялся Кунцевич на площади. Никто его не поднимал, даже не прикасался к доске. От влияния погоды дерево потрескалось, посерело; а дверь продолжали обходить. И никто не мог придумать, какое сделать из нее употребление. Как, наконец, в границах Ст-вки найден неизвестный человек мертвым.

– Так и быть, – порешила громада. – Сделаем гроб из той доски.

Все знали смысл этой фразы – и Кунцевич был потревожен.

Найденный мертвец был погребен, след Кунцевича на площади затоптан копытами, обида зажила и оскорбление забыто. Но самый факт держится в памяти многих и очень многих.

Гершко дожил в Ст-вке до срока, и что имение пана Яна не продано с торгов, тому виною православный священник, который раскрыл глаза помещику. В настоящее время Гершко, говорят, владеет обширным имением в одной из западных губерний, под своим ли именем или под чужим, о том ничего не известно. Во всяком случае он выезжал из Ст-вки не бідою, как въезжал в нее, а на беде разоренного крестьянства.


Примітки

Вперше надруковано в газ. «Киевлянин», 1870, 28 лютого, № 26; З березня, № 27; 5 березня, № 28; 7 березня, № 29. Автограф невідомий. Подається за першодруком.

Св. Магдалина – за християнською легендою, грішниця, яка, спокутавши свої гріхи, була причислена до лику святих.

…после Петрова поста… – йдеться про піст, який починався після свята на честь апостолів Петра і Павла, з 30 червня за ст. ст.

Вознесение – релігійне свято, яке відзначалось на 40-й день після великодня і пов’язане з легендарним взяттям воскреслого Ісуса Христа на небо.

…ті ремудрого царя Шулема… – тобто царя Соломона.

…после Ильи… – Йдеться про релігійне свято, яке відзначалося 20 липня за ст. ст.

…с изображением Кунцевича. – тобто зображенням причисленого Ватіканом до культу святих полоцького архієпископа Йосафата Кунцевича (1580 – 1623), фанатичного прихильника церковної унії.

…во времена блаженной унии… – Йдеться про Брестську церковну унію 1596 p., яка організаційно закріпила об’єднання православної церкви на Україні та Білорусії з католицькою і сприяла намірам польських феодалів зміцнити їхнє панування на цих землях, розірвати союз українського і білоруського народів з російським.

Подається за виданням: Свидницький А. Роман. Оповідання. Нариси. – К.: Наукова думка, 1985 р., с. 308 – 326.

Предыдущая статья | Перечень статей | Следующая статья

Понравилась страница? Помогите развитию нашего сайта!

© 1999 – 2017 Группа «Мысленного древа», авторы статей

Перепечатка статей с сайта приветствуется при условии
ссылки (гиперссылки) на наш сайт

Сайт живет на

Число загрузок : 22

Модифицировано : 2.11.2017

Если вы заметили ошибку набора
на этой странице, выделите
её мышкой и нажмите Ctrl+Enter.