Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

71. Старшина недовольна Хмельницким

М. П. Старицкий,
Л. М. Старицкая-Черняховская

В это время в соседней комнате раздался шум шагов и громкий говор. Все притихли и насторожились.

– Как хотите, панове, – говорил злобно хриплый голос, в котором Ганна узнала тотчас Кривоноса, – а это зрада, измена всему! Мне Богдан первый друг, я за него стонадцать раз готов был отдать вот эту башку. Но против правды я не могу: народ мне еще больший приятель, еще ближайший друг, а этот народ, эта оборванная и ограбленная голота забыта им, нет, мало: люд продан с головой нашим врагам, они опять обращают его в рабов, быдло! – крикнул он с воплем.

Кто-то заметил, что по соседству больная, и притушил поднявшийся было гомон.

– Да, этот Зборовский договор, – заметил после некоторой паузы мрачно, хотя и сдержанным голосом, брат Ганны Золотаренко, – совсем умолчал о поспольстве. И теперь дозволено вот снова панам возвращаться в свои оставленные маетки, а поселянам предписано гетманскими универсалами быть по-прежнему покорными своим панам и работать на них усердно, а иначе поставлена им угроза страшных кар.

– Поставлена? – возразил пылко Чарнота, и его молодой звонкий голос заставил Ганну вспыхнуть надеждой, что вслед за ним раздастся еще более звонкий другой. – Да уже проявились эти каты и пытки на деле во многих селах, вот, я сам знаю, в Гливенцах, Сербах, Пылыпенцах на Подолии, а то еще и на Волыни. Там уже катуют лозами простой народ и рубят ему головы.

– Еще бы не рубили! – отозвалась какая-то октава. – Теперь ведь паны еще с большим зверством накинутся на народ, коли им развяжут руки: прежде они изводили его лишь поборами да сверхсильной работой, а теперь будут еще мстить.

– Да я за панов уж и не говорю, – продолжал голос Чарноты, – те уже известны, а вот рубят народу головы по наказу самого гетмана. Стало быть, вновь продолжает литься русская кровь!

– Проклятие! – завопил Кривонос, а Ганна привскочила даже и села на постели от грома раздавшегося в соседней светлице удара. – За что же они, эти несчастные мученики, проливали свою кровь и дали в руки гетмана все победы? Да, почитай все! – кричал, не сдерживая своего голоса, Кривонос.

– И Запорожье все укомплектовалось, удвоилось в числе бежавшими хлопами, и на всем пути первого похода они, эти мученики-хлопы, приставали к нашему войску сотнями, а при приближении к Корсуню – тысячами, а в Белой Церкви – уже десятками тысяч. Ведь тогда всех рейстровых казаков было тысяч до шести, не больше, значит, остальное войско, тысяч до полтораста, составил народ. Да и в походах кто нам доставлял и харч, и всякий припас, и подводы? Народ, тот же самый простой народ, который восстал по призыву гетмана, обещавшего ему в своих грамотах и листах полную свободу и землю… Где же гетманское слово? Где же эта обещанная свобода? Ведь тот самый народ теперь, за все свои жертвы, отдался снова в руки врагов!.. Что же это, – шельмовство, зрада? Да ведь выходит; что мы, вся старшина, те же иуды, те же предатели!.. За серебреники, за полученные нами льготы отдали вероломно на поталу наших братьев, обездоленных, клавших широко и услужливо за нас свои головы! Нет, я больше таким вероломцем, таким псом продажным быть не хочу!.. Ни чина полковника, ни этих цацек, добытых бесчестно, носить не стану… Все вон! К хлопам пойду и буду вместе с ними работать на панов либо с панами считаться! – брякнул он раза два чем-то и грузно повалился на лаву.

После этого за дверью наступило грозное молчание. Ганна вся дрожала, как в лихорадке, глаза у нее зажглись огнем, на щеках заалели пятна… Оксана не сводила с нее очей и вся застыла в тревоге. Морозенко, бледный как стена, стоял статуей, закусив до крови губы и поворотив голову к двери.

Спустя несколько минут разговор в соседней комнате возобновился; жадно прислушивалась к нему Ганна.

– Ох, правда все это, да еще какая правда! – говорил какой-то незнакомый старческий голос. – Зачем мне только было доживать до такого позора?.. Гетман наш, прославленный, излюбленный народом, совсем о нем и не думает!

– Да уж и народ не прославляет его больше, – откликнулся Чарнота.

– Ох, господи! – застонала тяжело Ганна и схватилась руками за грудь, словно желая задавить проснувшуюся в ней острую боль.

Морозенко этого не заметил, а Оксана бросилась поддержать ее, так как Ганна порывалась встать.

– И доступиться даже к гетману невозможно, – заговорил Золотаренко, – окружил себя наемной татарской стражей, так что теперь нужно добиваться долго возможности увидеться с гетманом и сказать ему правдивое слово; теперь, сказывают, держат его в руках Тетеря да Выговский с Еленой, затевают какое-то сватовство Тимка с мультанской коронованной господаревной, ведут тайные переговоры о чем-то с Турцией и Ракочем… Одним словом, исподтишка приторговываются, кто даст за нас больше.

– Так как же нам-то терпеть все эти кривды, панове? – зарычал Кривонос. – Ведь это полная зневага всем нашим правам! Ведь без подтверждения рады он хоть и гетман, а не имеет права даже дома решать важных вопросов, а тем более вершить нашу долю с басурманами или иноверцами.

– Да мы теперь, хоть перережь нас, а не пойдем в згоду с рыцарством не нашего креста! – загалдели многие голоса. – А то вот на то самое выйдет: бился люд за свою свободу, а его опять в крепаки! Боронили мы свою веру, а ее опять либо под Магомета, либо под ксендза!

– Народ теперь уже, помимо нас, бежит целыми толпами на московские земли, за Псел, – заметил кто-то язвительно.

– Так как же нам молчать и потурать гетману? – закричал уже бешено Кривонос. – Мы должны, наконец, поднять голос, а не мирволить новым бесчинствам на Украине! Коли гетман изменил и народу, и нам, и всему краю, то не должен больше держать в руках булавы, и клянусь всем моим сердцем и святым моим крестом, что я вырву ее из недостойной руки!

– Так, так! – начали раздаваться сперва робко, а потом дружней и дружней голоса. – Мы сначала составим свою раду, а потом созовем и черную раду.

– Да мы и тут, вот сейчас, – рада, – заметил Золотаренко.

– И благо народа прежде всего, – добавил Чарнота.

– Так долой гетмана! – раздался общий крик.

Ганна давно уже стояла на ногах, поддерживаемая Оксаной; этот последний взрыв крика возбудил горячечный подъем ее нервов; она промолвила порывисто: «Помогите!» – и двинулась стремительно к дверям. Морозенко едва успел подхватить ее под руку.

– На бога! – остановила она жестом толпу казаков, собравшихся было уже бурной толпой выйти на площадь, где собрались возмущенные слухами поселяне.

Появление этой бледной фигуры, дрожащей от волнения, с приподнятой рукой и пламенным взором, произвело на всех импонирующее впечатление.

– На бога, остановитесь! – повторила она напряженным, рвущимся голосом. – Не совершите такого дела, от которого будет краснеть родная земля! Вспомните заслуги нашего гетмана, ведь все-таки он, отмеченный богом, направил толпу и составил из нее непобедимые полки… ведь он повел эти юные силы на брань, и за разумом, отвагой и сердцем вождя эти полчища одолели непобедимого прежде врага… Если в ваших словах все правда, если гетман ошибся, если этой ошибкой он причинил зло, то еще никто не доказал, что эта ошибка умышленна, что он нарочито ведет всех к погибели. Никто этого не доказал, и я этому не верю! Как же вы, честные казаки, хотите, без спросу даже его самого, осудить гетмана, сместить его, затоптать ногами, утопить в грязи? Ведь это было бы кощунством над лаской божьей. Нет, честное рыцарство, я глубоко чту вас и верю, что вы не допустите такой кривды! Пойдите к гетману, потолкуйте… вразумите… Это ваше право… Да я сейчас сама отправлюсь к нему, вместе с вами… Отправлюсь и скажу всю правду. Я знаю его золотое сердце: оно отозвется на вопль народа… Я пойду! Только, молю вас, не учините бесчестного гвалта! – и она, обессиленная, полумертвая, упала на колени перед смущенной и пораженной ее словами старшиной.

Вечернее солнце склонялось к горизонту, длинные лучи его пронизывали освобожденные от снега деревья гетманского Чигиринского сада. С остроконечных крыш замка мерно и весело падали прозрачные капли. Птицы как-то особенно весело и живо перелетали и перескакивали с ветки на ветку. Во всем пейзаже чувствовалось близкое наступление весны.

У широкого венецианского окна одного из покоев Чигиринского замка сидела молодая гетманша Елена; голова ее опиралась как-то бессильно о высокую спинку обитого красным штофом кресла. Казалось, она прислушивалась к чему-то… Прямо против нее на небольшом табурете сидел молодой итальянец, так сильно поразивший Елену своей красотой еще при первой встрече. Действительно, наружность его не могла не останавливать на себе внимания.

Это было такое совершенное соединение мужества, молодости и чисто итальянской грации, какое трудно было встретить в ком-нибудь.

Одет он был так, как одевались в это время в Венеции: черный бархатный кафтан, вышитый серебром и опушенный дорогим мехом, плотно охватывал его гибкий стан, вокруг талии лежал кованый серебряный пояс с прикрепленной к нему небольшой шпагой. Стройные ноги его облегало шелковое трико; на ногах итальянца не было тех тяжелых, украшенных звенящими шпорами сапог, в которых ходили все шляхтичи и казаки, а мягкие шелковые туфли. При дворе Хмельницкого итальянец этот, казался Елене сказочным принцем.

И теперь грудь Елены поднималась слегка взволнованно. Итальянец не отрывал от нее своего жгучего, пламенного взгляда, Елена хотела заговорить и не могла преодолеть охватившего ее волнения. Она, всегда такая спокойная, такая холодная, и вдруг теперь… Каждый взгляд его, звук его голоса заставляют трепетно биться ее сердце. Уже целый месяц, как итальянец поселился у них, и чем дальше, тем сильнее и сильнее охватывает ее непослушное волнение.

Правда, она отвыкла от людей, все одна да одна или с дикими казаками; быть может, это и влияет на нее… Ах, это верно, если бы не он, можно было бы умереть с тоски! Но откуда же это трепетание сердца, которого не слыхала она раньше?.. Откуда? Итальянец молчал, опустивши свою красивую руку на лютню, лежавшую у него на коленях.

Очевидно, перед этим мгновением разговор их только что оборвался, и никто не желал нарушать наступившей сладкой тишины.

– Ах, как хорошо надворе! – произнесла, наконец, Елена, подымая свои опущенные веки. – Весна идет!

– О, да! – подхватил с жаром итальянец. – Наконец, и над этим краем появится солнце.

– А у вас не бывает таких холодов, таких снегов, таких долгих зим?

– О нет, ваша маестатность, – ответил он с увлечением. – Небо у нас синее, как очи синьоры, море у нас глубоко и безбрежно, как душа поэта, цветы у нас дышат опьяняющим ароматом, как поцелуй влюбленного, солнце греет ярко и сильно, люди любят безумно и горячо!

– Как хорошо говоришь ты о своей стране, синьор, – улыбнулась Елена, – но ты обещал мне спеть сложенную тобой песню… Спой, кругом так тихо и прекрасно… я буду слушать тебя.

Итальянец приложил свою руку к сердцу и, пробежавши пальцами по струнам, запел негромко, но мелодично и нежно.

Мелодичный звук лютни оборвался, но, казалось, еще с минуту он дрожал в наступившей тишине. Елена молчала. Солнце, уже почти спустившееся к горизонту, заливало их розовыми лучами и наполнило комнату нежным, ласкающим светом.

Елена подавила непослушный вздох и произнесла тихо:

– Как хороша твоя песня! Где ты выучился ей?

– Я сложил ее сам, ясновельможная пани.

– Сам? Но кто же тебя научил слагать такие дивные песни?

– Сердце.

– Ах, ты оставил, верно, дома невесту и тоскуешь по ней?

– Синьора-владычица, у меня нет невесты, но сердце мое полно тоски… Та женщина, которую я люблю, так высока, как звезда на небе, и принадлежит не мне, – произнес тихо итальянец, устремив на Елену жгучий, выразительный взгляд.

– Она замужем? – невольно вырвалось у Елены.

– Да, – вздохнул итальянец. С минуту оба молчали.

– Так забудь ее, – произнесла через минуту Елена.

– Любящее сердце не может забыть.

– Ты утешишься скоро; у нас есть красавиц немало, любая полюбит тебя…

– Но я не полюблю никого…

Елена улыбнулась и произнесла кокетливо:

– Какая же тебе будет награда от неразделенной любви?

– Один взгляд, одна улыбка богини, которую я люблю без ума, без воли… – заговорил страстным шепотом итальянец, приближая к Елене свое взволнованное лицо.

– Оставь, уйди, – перебила его Елена, подымаясь порывисто с места, – зачем говоришь ты мне это?

Итальянец хотел было что-то возразить, но в это время двери распахнулись и в комнату вошел Тимко; при виде итальянца лицо его сразу приняло мрачное и угрюмое выражение.

– Меня прислал к тебе отец, – произнес он сурово, останавливаясь у дверей.

– В таком случае я оставлю светлейшую синьору, – поднялся с места итальянец и с любезным поклоном направился к двери. Тимко молча посторонился, чтобы пропустить его, и когда двери за итальянцем затворились, он быстрыми шагами подошел к Елене и, остановившись перед ней, произнес отрывистым, хриплым голосом:

– О чем ты говорила с ним?

– Тимко, что это за голос, что это за лицо? – попробовала было улыбнуться Елена, но Тимко перебил ее злобно:

– Я не шучу, отвечай мне сейчас, или я расскажу отцу то, чего он не замечает до сих пор!

– Что скажешь ты? – побледнела внезапно Елена и отступила па шаг.

А Тимко продолжал, задыхаясь от волнения:

– Скажи, о чем ты говоришь с ним всегда? Скажи, отчего с тех пор, как он приехал сюда, ты целые дни проводишь с ним вместе, ты слушаешь его глупые песни, ты позволяешь ему неотступно следовать за тобой, ты встречаешься с ним взглядами! Ты…

– Ха-ха-ха! – перебила бурный поток слов молодого казака холодным, надменным смехом Елена. – Зачем я слушаю его, зачем я провожу время с ним? А с кем же мне проводить время, кого слушать, скажи? Разве гетман думает обо мне? С тех пор, как мы приехали в Чигирин, разве я вижу его? Целые дни сидит он, запершись в своем кабинете, или радится с писарем, или сам пишет листы. Не обо мне он думает. Судьба его грязных хлопов ему дороже моей любви! Ха-ха-ха! Вот как думает он о своей молодой жене! – разразилась она опять смехом.

– У батька теперь скопилось много горя, – произнес угрюмо Тимко, – сама знаешь: митрополита не пустили в сейм, кругом бунты, свавольства.

– Да, да, бунты, свавольства! – злобно вскрикнула Марылька. – А он еще хлопочет о привилегиях и вольностях хлопов, да если бы они были все вольны, так не сносить бы нам своих голов! Кто не умеет сдержать лошадей, пусть не садится на козлы, – произнесла она быстрым шепотом, наклоняясь к Тимку, и в глазах ее вспыхнул злой огонек.

– Ты говоришь против батька! – отшатнулся от нее Тимко.

– Да, против батька! Зачем он шепчется с московскими послами, зачем мирволит всем бунтарям, зачем печется о хлопах и забывает о всей стране?

– Потому, что народ наш вольный, как дикий конь, он не наденет узды! – вспыхнул Тимко.

– Но диким конем не возделаешь поля, – произнесла уже с спокойной улыбкой Елена и, заметивши, что отчасти проговорилась перед пылким молодым казаком, переменила сразу тон и заговорила грустным голосом: – Ты говоришь, зачем я сижу с этим чужеземцем? С кем же мне сидеть, с кем поговорить, когда все сторонятся меня, даже ты?

– Я не умею петь песен, как итальянский маляр или дзыгармейстер! – отвечал угрюмо, не глядя на нее, молодой казак.

– Не хочешь, не любишь меня! – проговорила Елена, охватывая его шею рукою и стараясь заглянуть ему в глаза.

– Пусти! – вырвался с силой Тимко и, отвернувшись в сторону, произнес отрывисто: – Батько прислал меня сказать тебе, чтобы к вечеру было приготовлено все с достойной гетмана Украины пышностью: он будет угощать всех послов.

Елена опустилась в кресло.

– А больше? – спросила она с улыбкой. – Больше ничего!

– И ты уйдешь?

Тимко молчал, потупившись.

– Ну, подойди же ко мне, Тимоше, зачем обижать так бедную Олесю? – продолжала она жалобным детским тоном.

Тимко сделал несколько нерешительных шагов по направлению к ней.

– Ну, так вот, так, а теперь сядь сюда, – подвинула она ему ногой низкий табурет.

Казак, словно нехотя, опустился. Елена положила на его черноволосую голову свою руку и, погрузивши в его черные кудри свои тонкие пальцы, произнесла шепотом, наклоняясь к нему и заглядывая ласково в глаза:

– Видишь ли, мой любый, дикий коник, я хочу наложить на тебя маленькую, легкую уздечку, чтобы ты немножко слушался и любил меня…

К вечеру весь Чигиринский замок горел сотнями огней. Во всех залах, залитых светом, стояла у дверей почетная варта, которую гетман устроил себе теперь из венгров и татар; везде толпились гости, среди которых виднелись шляхтичи со своими женами, знатные казаки, свита приезжих послов и множество других лиц. Все это направлялось в большую залу, где гетман должен был принимать послов. В большой зале Чигиринского замка было полно гостей; среди них были и прибывшие польские комиссары. Гетман наконец-то дождался их; ему давно хотелось показать перед Польшей все свое величие, сделать их свидетелями дружественных посольств к нему от иностранных дворов, и наконец-то удался этот торжественный момент.

В богатом собольем кобеняке, с булавой в руках, стоял Богдан на возвышении, опираясь рукой на спинку высокого кресла, устроенного наподобие трона; его окружала генеральная старшина, писарь, Тетеря и другие. Подле возвышения помещалась почетная стража, а дальше уже стояли кругом избранные гости.

Против трона Богдана находились послы со своими ассистенциями. Здесь был посол турецкий, посол князя Ракочи, посол молдавский и волохский, послы московского царя и, наконец, Кисель, воевода киевский, со своей ассистенцией, в которой находился Дубровский. Каждый из послов подходил к Богдану и, поднося ему ценные подарки, произносил при этом соответственно торжественную речь, Богдан благодарил и отвечал тем же. Все было кругом так великолепно, так торжественно, что можно было без ошибки подумать, что находишься в королевском дворце. Между тем, пока происходили все эти сцены, польские комиссары вели между собой тихий разговор.

– Заметил, пане воевода, уже и трон воздвиг себе? – заметил с саркастической улыбкой Дубровский, указывая глазами в сторону возвышения, устроенного для кресла гетмана.

– Да, поистине ему не достает только скипетра, чтобы уподобиться коронованному монарху, – ответил злобно один шляхтич из ассистенции Киселя.

– И он добьется вскорости и этого, – продолжал Дубровский. – Но хотел бы я знать, что привлекает сюда всех этих послов?

– Горе нашей отчизны, – вздохнул глубоко Кисель, – они предчувствуют, что недуг ее тяжел, и думают в наступающих смутах урвать и себе какой-либо сытый кусок.

– И только подумаешь, что это беглый лейстровик! – воскликнул Дубровский, но Кисель остановил его.

– Тише, тише, панове! Смотрите, прием уже, кажется, окончен, ясновельможный сам идет к нам.

Действительно, Богдан подходил.

– Прошу простить меня, ясновельможное панство, если заставил вас поскучать немного, – приветствовал он их любезно, но довольно сдержанно. –Все хлопоты, все послы!.. Каждому ведь надо сказать приветливое слово. Однако же дела теперь окончены, и я прошу вас, мои дорогие гости, почтить своим присутствием мой стол – отведать если не кушаний, то хоть вин и медов: они ведь польские, – заключил он с улыбкой.

На последнюю остроту гетмана Кисель и окружающие его шляхтичи кисло улыбнулись и двинулись вслед за ним по направ пению к другим покоям, где были роскошно сервированы столы и откуда уже доносились веселые возгласы и оживленный шум.

В это время к Богдану подошел Выговский и, нагнувшись к нему, произнес тихо:

– Ясновельможный гетмане, прошу тебя остаться на пару слов.

Богдан наклонил голову и произнес, обращаясь к гостям:

– Ясновельможное панство, прошу не ждать меня, – через минуту я буду с вами.

Все наклонили головы и молча двинулись в назначенные для пира залы.


Примечания

Публикуется по изданию: Старицкий М. П. Богдан Хмельницкий: историческая трилогия. – К.: Молодь, 1963 г., т. 3, с. 558 – 568.