Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

19. Алеша учится играть в карты

Евгений Гребенка

Иногда после чая Подметкин входил с Алешей в спальню, запирал дверь, ставил на стол две свечки, к столу два стула, садился за стол против Алеши и, вынув из кармана колоду карт, начинал ученую лекцию о карточной игре вообще и азартной в особенности как самой благородной, открытой, веселой и приятной, причем всегда рассказывал известные вам приключения, как кто-то, когда-то, где-то, или даже в Москве, или Киеве, на контрактах, выиграл на одну карту огромную сумму, оправил карту в золотые рамки, а на сумму купил богатое имение и живет себе теперь припеваючи. Или как такое же мифическое лицо выиграло на одну карту полмиллиона, женилось на графине и само вышло в люди. Сначала Алеша слушал рассказы со вниманием, а под конец вечера сильно зевал, говоря: «А мне что за дело до них, прахом они рассыпься! Мне и без них хорошо, я сам по себе…»

Между рассказами Подметкин толковал Алеше разные технические слова записных игроков, показывая тотчас применения их на практике, объяснял пользу и вред цветных очков, увеличительных очков, подпиленных пальцев, пунша, подаваемого в трактирах играющим разным лицам, хоть в одно время, одного цвета во всех стаканах, но на разных подносах – словом, развивал перед ним обширный свиток житейской мудрости, собранный во время кочевок от Москвы до Ясс и от Оренбурга до Варшавы. Потом, увидя, что теория прискучает птенцу, он переходил к практике и играл с ним, только не на деньги, а на щелчки.

Щелчки быстро сыпались на лоб бедного Алеши, слезы градом лились из глаз.

– Да возьми хоть по гривеннику за щелчок, только отстань!

– Нет, Алеша, и по целковому не возьму; раз, что у меня рука расходилась, смерть хочется подраться хоть щелчками; а второе – я добрый товарищ: что мне играть с тобою? Даром брать деньги не хочу; никто не скажет, что я ограбил тебя, а с тобою теперь играть в карты все равно что с Валетом или Амишкой. Вот другое дело, коли ты попривыкнешь да насобачишься, тогда я сам тебе скажу: выходи, Алеша, сразимся, развязывай кошель. Играю! Играю, брат, беспардонно, во всю душу играю, во всю ивановскую! Берегись: еду – не свищу, а наеду – не спущу; и отцу родному не спущу; право слово, шутка шуткой, а дело делом. Карты – важная вещь, с ними не шутят, а щелчки – пустое; лоб немного покраснеет, приложи холодный пятак – как рукой снимет, ни шишки не будет, ничего, ни пятнышка!

Иногда после карточной лекции приятели занимались ловлей сверчка, немилосердно кричавшего в углу у печки, причем поднималась страшная возня, шум, крик. Иногда Подметкин доставал гнездо молодых мышей и травил их в приемной комнате молоденькими кошками; время шло, а между тем приходила пора ужина. Оба друга отправлялись к шкафику, пили по рюмке или по две настойки, какую находили приличнейшею, судя по погоде, времени года и другим обстоятельствам, и садились ужинать. После ужина торопились лечь в постель, чтоб не проспать завтрашнего утра – для чего? – бог их ведает. Завтрашний день проходил так же, как и сегодня.

Иногда от обеда до вечера они стреляли в цель, в комнате, из пистолетов восковыми пулями до тех пор, пока от дыма становилось невмочь дышать. Подметкин находил это упражнение необходимым всякому человеку, живущему между хорошими людьми, который не желает, чтобы другие безнаказанно смели наступить ему на ногу. О пользе стрельбы у него была тысяча анекдотов, один другого нелепее.

Так шли дни за днями; вчера очень походило на сегодня, а сегодня еще более на завтра: однообразие дней только нарушалось выездом на охоту, а вечеров – гостями.

Когда выезжали на охоту, то весь дом с утра или, лучше сказать, с полночи приходил в движение: на двор визжали собаки, хлопали арапники, ругалось несколько голосов; в комнатах суетился Подметкин: насыпал заряды, по временам подходил к шкафику, откуда возвращался покрякивая, командовал, дергал за ухо Валета, ел закуску, давал подачку Амишке, распекал Алешу, который, спустя ноги с кровати, полусонными глазами глупо глядел на своего друга и на битки, дымившиеся перед ним на сковородке, а друг еще находил время спеть свою любимую охотничью арию:

Мальбруг в поход поехал,

Был конь под ним игрень,

Когда же он приедет?

Авось ли, в тройцын день.

– А разве у меня не каурый конь? – спрашивал простодушно Алеша.

– Каурый, братец!

Тю-лю-лю, ру-лю-лю, лю-лю!

– Отчего же ты поешь игрень?

– Разве я про тебя пою? Нам с тобой до этого далеконько. Одевайся-ка живее!

Тю-лю-лю, ру-лю-лю, лю, лю,

Ра-ра-ра-тра, ра-ра, ра, ра!

Авось ли, в тройцын день!

– Эй вы! Скажите живее закладывать таратайку!

Вот тройцын день проходит,

Мальбруга не видать!

Мадам на башню лезет!

– А зачем? – спрашивал Алеша.

– Фу ты, черт возьми, какой бестолковый! Разве был при этом?

– И я не был.

– Ну так что?

– Ничего.

Оба друга начинали хохотать, совершенно убедившись, что они не дураки, а умные люди, и говорили глупости так, ради шутки, для препровождения времени, чтоб подурачить друг друга и посмеяться.

Наконец выносили окончательно ящики с солеными огурцами, колбасами и прочим, выносили бутылки и бутылочки с разными лекарственными жидкостями и выходили сами господа Подметкин и Алеша, одетые со спартанской простотою и увешанные оружием от головы до сапог, словно пираты. Все выходили и выезжали за ворота, и в доме утихало на целый день, до вечера.

Здесь, пока они охотятся, я сделаю маленькое отступление. Нигде я не видала такой дворни, как у Алеши: все слуги – а их было пропасть – смотрели или зломрачно, отчаянно, или так по-приятельски, что не знаешь, кто барин: Алеша, или какой-нибудь Павлушка, или Андрюшка. Впрочем, надо сказать правду, что слуги в существе хоть и принадлежали Алеше, потому что были куплены на его деньги, а по бумагам – что гораздо крепче – принадлежали Подметкину. Подметкин купил их душ десять разом у одной барыни, соседней помещицы, которой нужно было новое бархатное платье к балу предводителя, а люди в это время ее разогорчили, и купил на свое имя.

– Ты, братец, – говорил Подметкин Алеше, – еще без имени овца-баран, а я имею благородный чин, мне сподручнее было бы в суде хлопотать; а тебя, чего доброго, еще как-нибудь толкнули бы, вот, дескать, недоросль бесчиновный, пришлось бы просить сатисфакции, так я и купил на свое имя.

– Ладно, ладно, – отвечал Алеша, – а как бы чинишко зашибить, а?

– Это на что? Ты дворянин, зачем тебе?

– Ты сам говоришь, что я овца или баран, не возьму в толк, все равно, без имени…

– Да, оно, конечно, приятно иметь чин, только благородный, рыцарский, чтоб не пахло от его чернилами; а тут где получишь такой чин? Запишешься в канцелярию, разумеется, не будешь ничего работать, а все-таки станешь оброчным мужичком: то тому, то другому, то третьему, сильно в боках исхудаешь, а все-таки угодишь в регистраторы, что будет назвать перед порядочным человеком совестно. Теперь по крайней мере дворянин: звучно, что-то вроде барон или маркиз. Погоди лучше, вот придет когда-нибудь в наш город гусарский полк, я тебя определю, послужи до первого чина, и сам с тобой пойду в полк – не для службы, мы с ней не ладим – а единственно для компанства, для товарищества.

– Ладно, подождем, – отвечал Алеша, – а люди на чье имя ни куплены – все равно: ведь что мое, то твое.

Но люди видели в Подметкине своего барина и почти не слушали Алеши, хотя Подметкин и они все жили на его счет. Когда Алеша, желая расположить кого из слуг, давал ему денег, тот делался почти его приятелем, а другие косились, сердились и пуще прежнего старались грубить, чтоб вынудить и себе подобную благосклонность. Подметкина они более слушали, но и его не любили. Иногда он кричал на них, кормил пинками, щелчками и тому подобными мелочами; иногда собирал их в кружок, заставлял петь песни, сам подыгрывал на гитаре, и поил водкой, и целовал запевалу, а после этого вдруг от безделицы выходил из себя и неосторожно беспокоил – как выражались они – кого-нибудь кулаком по уху.

Вообще Подметкин, человек веселый, беззаботный, сделался ворчуном, драчуном и страшно взыскательным, когда стал барином десяти крестьян. Его прямая душа, проповедовавшая равенство и товарищество, оскорблялась всем на свете: все люди у него были, по его словам, мошенники, носили много платья, топтали бездну сапогов и не имели к нему никакого душевного расположения. Уж я ли их, дескать, не балую, а все ничего! Из хама не будет пана! В крови нет благородства, в лице нет откровенности, и ходят черт знает как и стоят без всякой выправки, брюхо вперед, плечи завалит, грудь спрячет – совсем не человек!

Вечером поздно возвращались друзья с охоты усталые, измученные, иногда мокрые, перезябшие, и привозили несчастного молодого зайца, или пару уток, или просто ничего. Во всяком случае Подметкин сердился, кричал, что охота не удалась потому или потому, называл Алешу мокрой курицей и обещал отделать сворами какого-нибудь мародера, шиша или тетерю.

Подметкин никого из своих людей не называл христианским именем, а давал им свои прозвища: то шиш, то тетеря, то глухарь, то дурень, то барабанная палка и тому подобное; и вообще, говоря о них или с ними, называл мародерами.

Впрочем, когда первые порывы гнева утихали и Подметкин обогревался, выпив чего-нибудь с дороги, принимались рассматривать добычу: зайца растягивали во все стороны, меряли его аршином и в длину, и в толщину, и уши меряли, и меряли скоки. После этой операции Подметкин уверял, что подобного зайца с такими выносными скоками ему еще и видеть не случалось, что этот заяц должен скакать шибче беса; наводили справку, какая собака первая дошла его, приводили в комнату собаку, давали ей заячью лапку, гладили ее. Тощая борзая, поджав хвост, грызла лапку, искоса поглядывая на лягавых барских любимцев Ами и Валета, спокойно лежавших на постелях своих господ. Алеша в охотничьем восторге целовал ее в узкую мордочку, приговаривая: «Стрелка моя, душка, исполать тебе, нет у меня родни, ты мне родная, Стрелочка голубушка».

Уведя собаку, приносили безмен и весили зайца. Подметкин сам всегда весил, и странное дело! Самый тощий заяц в его руках весил без малого полпуда. Безмен очень удобный инструмент.

Если дичь была утки, то начинался толк о том, кто убил какую утку, как она сидела, из какого ружья ее убили и как попал в нее заряд. В случае спора – а без спора никогда не обходилось – призывали свидетелей: являлся какой-нибудь долговязый глухарь или барабанная палка и, размахивая руками, свидетельствовал, часто лжесвидетельствовал сообразно видам господ. В заключение тут же общипывали уток и в вихре кружившихся перьев и пуху рассматривали раны, определяя по ним качество ружья и ловкость стрелка. Уток приказывали оставить на завтра, на вечер, и звали на них приятелей, а сами, перекусив, выпив, покормив Ами и Валета, засыпали сном невинности.