Логотип Мысленного древа

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

НАУКА

ОБРАЗО
ВАНИЕ

ЛИТЕРА
ТУРА

Письмо на сайт
Версия для печати
Лента новостей (RSS)
Литература / С / Михаил Старицкий / Прозові твори / Богдан Хмельницкий / У пристани / 51. Хмельницкий на распутье

Богдан Хмельницкий

У пристани

51. Хмельницкий на распутье

М. П. Старицкий,
Л. М. Старицкая-Черняховская

Оставшись один, Богдан сел к столу, придвинул к себе серебряный канделябр с восковыми свечами и углубился в письмо Киселя; оно было, по обыкновению, длинно, витиевато, но в нем звучал сильный, убедительный тон, и каждое положение подкреплялось примерами и из истории, и из библии, и из современных событий; в конце письма ставился Киселем такой вопрос: «Куда же ты, гетмане, стремишься, чего в необузданности желаешь?»

Богдан задумался глубоко и мучительно. До сегодняшнего дня ему не представлялся этот вопрос во всей наготе своей: сначала, раздувая в ограбленном панами народе чувство мести, он действовал отчасти как сочувствующий родному люду казак, а отчасти как потерпевший и сам от этих панов; потом он стал во главе готового уже вспыхнуть восстания, под благословением короля, а стало быть, поднял меч за королевскую власть, за усиление государственного начала, от которого и ждал для казачества разных милостей.

Кроме того, против панов поджигала его и полученная на сейме обида, доказавшая все ничтожество прав казачьих перед презрительным ненавистничеством магнатов; далее, после первой удачи, он разослал по всем краинам универсалы, приглашающие все поспольство к истреблению ляхов; он совершенно верно рассчитывал воспользоваться этою силой народною для укомплектования войска и ослабления панства, а то и для отместки ему за себя и за всех; но потом события пошли с такою головокружительною быстротой, что ему уже не было времени осмотреться: обаяние гетманской власти, поражение за поражением врага, буря всеобщего восстания, истребление и бегство панов, смерть короля, смерть святого советчика владыки, неизбежность взять ответственность за дальнейшее лишь на себя и, наконец, вчерашний разгром последних собранных поляками сил…

Да, в этом страшном циклоне, в этом стихийном перевороте он закружился и сам и несется куда-то неудержимо, потерявши из виду прежнюю скромную цель и не предугадывая еще будущей.

«Что ж теперь делать, к чему стремиться, чего желать?» – громко спрашивал себя Богдан и снова погружался в мучительные думы, которые обступали его все более и более тревожною толпой. Он вставал порывисто и начинал быстро ходить по своей палатке, словно желая отогнать эту назойливую толпу.

«Да, Кисель прав! – думал он, останавливаясь перед выходным пологом, через который доносился еще шум гоготавшей толпы. – Сегодняшние крики старшины и сочувственный рев казачества да поспольства доказали это вполне: «Веди нас на истребление, разорение и грабеж!» Да, им люб только широкий разгул да бесшабашное своеволье. Так же точно, как и магнатам, – усмехнулся горько Богдан. – Но где же правда? Где искать блага? Что может создать цветущий сад, а не мертвую, ужасающую пустыню? Нужно, нужно решить этот вопрос, и как можно скорее, время не терпит… Хотя бы порадник… Эх, умер владыка, его бы разум осветил мне дорогу!»

И снова садился Богдан к столу и склонял на руки свою отягченную думами голову. Он чувствовал, что для всей его родины настала решительная минута, на весах лежала теперь судьба всего края, и поворот стрелки зависел от него, и это сознание стояло ужасом перед ним… Но от него ли зависит поворот этой стрелки? – улыбался язвительно гетман. «Все равно, – отвечал ему внутренний голос, – если ты, поднявший эту бурю, не сумеешь ее направить на благо, то ответственность и перед богом, и перед людьми упадет на тебя!»

Изнуренный, изнеможенный терзавшими его душу сомнениями, Богдан выпил ковш оковитой, и снова грядущее ему улыбнулось. «Все кричат, – думал он, – чтобы я не терял момента, а шел победоносно к Варшаве, поставил бы своего короля и у обессиленного вконец сейма потребовал народу права… Да, Польша теперь разбита, сам Ярема бежал… путь к Варшаве свободен… С минуты на минуту придет ко мне еще хан… Что же сможет теперь поставить несчастная Польша против таких сил? Ничего. Только трупом вся ляжет. Ну, так выходит, – поднялся гетман с загоревшимися глазами, – смело вперед! Пусть совершится то, что указано богом!.. Но что же должно совершиться и что указано богом? Ведь несомненно, что мои полчища вместе с татарскою ордой испепелят Польшу. Ну, что тогда?» – вонзался в его мозг неотвязный вопрос и смирял сразу вспыхивавший задор, опутывая его волю неразрешимыми противоречиями и сомнениями.

Припомнил Богдан снова слова превелебного владыки: «Когда вырастают дети, то они покидают вотчима и закладывают свой дом». Но выросли ли для этого дети? Не попадут ли они без вотчима прямо в капкан, а не в новую хату, о которой никто и не думает. Нет, нам без вотчима, без опекуна жить невозможно, расскубут нас, как горох при дороге; роскошным ковром раскинул господь нашу Украину, да не оградил от соседей высокими горами, глубокими морями, и раз Польша рухнет, мы останемся прямо на раздорожье. И что тогда? К кому придется тогда приклонить нам свою голову? К шведам и немцам? Но они совсем нам чужие: отберут земли, заселят немотой, как польское поморье, а старым хозяевам дадут черненького хлеба. К татарам? Но татарам мы нужны только для грабежа и ясыря. К блистательной Порте? Пожалуй, скорее: она за морем и к нам не нахлынет, а через казаков ей выгодно держать в страхе соседей и накладывать на них руку… Но как она отнесется к вере?.. Теперь-то обещает всякие льготы, а потом? Ведь Турция не Польша, и с ней бороться будет трудней…

Одна остается Москва, да, Москва… родная нам и покрови, и по вере. Кому ж ей подать руку помощи, как не нам, братьям?.. И сколько раз я к ней обращался!.. Ох, Москва, Москва!» – вздохнул тяжело гетман и опустил голову на стол; сердце его болезненно сжалось, заныло тоской… Холодное отношение Москвы к его предложению запало в душу гетмана глубокою и кровавою обидой; прежде всего он надеялся получить помощь от своих братьев, а братья молчат, переписываются с ляхами, и кто знает, может быть, вместе с ними станут усмирять взбунтовавшихся рабов?..

«Да неужели родной русский народ отвернется, и нам, поднявшим меч за веру, придется искать прибежища у невер? И если все это погубит отчизну? – произнес он медленно, всматриваясь через полог в беспросветную даль. – Нет, стой, Богдане! Держи крепко руль, порученный тебе богом, иначе разобьется корабль… Не поддавайся крику опьяненной кровью и неразумной толпы! Не для того легли в сырую землю твои товарищи и братья, чтобы их кровь упала на детей новою безысходною бедой! Ты не имеешь права ставить на риск судьбу народа. Еще до сих пор закон не нарушен, еще у нас есть под ногами грунт. Но один шаг вперед – и Рубикон перейден, и поворота не будет назад, и даже берег исчезнет… Ох, страшно, страшно!» – прошептал в ужасе гетман и вздрогнул с головы до ног.

Он долго стоял неподвижно, без думы, с притупленным чувством, и вдруг ему представилось живо, что перед ним вырыта глубокая могила и в ней лежит с застывшим на мертвом лице вопросом Ганджа. Богдан отвернулся, протер глаза и поправил нагоревшие свечи. Встрепенулась снова его мысль и принялась за свою бесплодную работу.

«Да, когда бы знать, что предназначено там, в этих таинственных книгах судьбы? Когда бы заглянуть в ту темную бездну? Когда бы знать те силы, которые низводят великих и венчают малых? Гадалки все пророчат мне славу… толкают вперед… Но, как знать, может, это нечистый прельщает меня на погибель? Ох, тяжко, тяжко, – произнес он с мучительным стоном, сжимая голову руками, – нет сил приподнять эту завесу, а перед глазами только темная ночь!»

В бессилии припал головою гетман к столу, желая отдаться забытью, без чувства, без воли, без думы. Нагоревшие свечи мутно мерцали, холодная сырость колебала их красноватое пламя; по палатке двигались за знаменем и за бунчуками странные, причудливые тени, сумрак сгущался во всех складках ее и углах, а ночь угрюмо плыла и погружала в гробовую тишину лагерь.

«Эх, если бы король прислал поскорее подписанными все наши вольности, сразу бы развязал он мне руки, и я бы заставил смолкнуть разгулявшееся буйство!.. Но король медлит… А что если совсем не ответит, если отринет нашу законную, выстраданную просьбу, что тогда? – простонал безутешно Богдан. – Где же найти исход в нашей скруте? Когда будет конец этой буре? Когда и где найдет наш корабль свою пристань?» – и снова разъедающий душу яд сомнения зашевелился в ней чем-то темным, ползущим, охватывающим сердце своими цепкими, холодными щупальцами.

Богдан отдернул полог, чтобы облегчить грудь свою струею свежего воздуха. Стояла еще темная, сырая, холодная ночь; над безмолвным лагерем тянулись белесоватые пряди тумана; на черном небе в одном лишь распахнувшемся от туч месте мерцали далекие звезды.

«Везде темно, – прошептал он, – но кто разгонит в душе моей тучи?»

В отдернутый полог ворвался предрассветный ветерок и зашелестел чем-то за спиной Богдана; он обернулся и увидел, что развернулось полотнище знамени и открыто на нем изображение спасителя. Гетман стремительно вошел в палатку и бросился перед этим божественным ликом на колени:

«О господи, – воскликнул он в порыве трогательного умиления, – если ты вручил мне этот меч, если ты выбрал меня для совершения твоей воли, то не оставь же меня в эту тяжкую минуту, а укрепи душу мою, просвети разум! Ты управляешь своими громами, ты во все страны посылаешь темные тучи, ты указал дорогу солнцу, звездам, укажи же и мне, малому и недостойному рабу твоему, верный путь!»

Обессиленный, измученный непосильною борьбой, гетман распростерся перед знаменем своим на сырой, холодной земле. Ночь уходила, а гетман все еще лежал так, в немой, горячей молитве…

Наконец, приподнялся он с колен, неузнаваемый, бодрый; лицо его было прекрасно, горело отвагой, и вдохновенная могущественная душа светилась в глазах.

«Да, я подавлю свою гордыню! – воскликнул он пламенно, глядя в кроткие очи Христа. – Для святого дела нужны чистые руки! Я поднял свой меч во имя креста, на котором распяла тебя злоба, я поднял его за закон, за поруганное народное право и не оскверню его вовеки лукавством. Прочь же от меня все мои власные счеты, прочь обольстительные мечты, пусть это сердце бьется лишь для блага народа!»

А утро уже засматривало в палатку, и алая заря предвещала яркий солнечный день.

Наступило утро, ясное, теплое, и в лагере снова закипела жизнь. Собралась у палатки гетмана старшина и под его личным надзором поделила всю военную добычу: на каждого казака досталось столько добра, сколько он не заработал бы за всю свою жизнь; о значных и говорить нечего: на пай каждого набралось всяких ценностей паровицами, а гетман напаковал дорогим, многоценным скарбом с полсотни походных возов и отправил их в Чигирин; он, впрочем, не забыл оделить и жителей соседних деревень, сбегавшихся отовсюду толпами поклониться своему батьку и отблагодарить своих спасителей казаков. И селянами, и народными бардами-кобзарями разносилась слава о гетмане и вызывала во всех концах широкой Украины восторженные крики и благодарные слезы народа.

В дележке прошел целый день, полный необычайного оживления, суеты, шумной радости и веселья. Гетман все время был на ногах и наблюдал, чтобы все паи были равны и чтобы не было ни единого недовольного в лагере. Только вечером отправился он отдохнуть в свою палатку, но и тут уже ждал его Золотаренко.

– А что, друже, скажешь? – спросил его Богдан, прилегая на походную канапу князя Заславского. – Нахлопотался, брат, за день так, что и ног не чую… Довольны ли только все?

– Еще бы! Какого дидька им еще нужно? – ответил Золотаренко. – Богачами все стали, магнатами… Казаки продают старшине лишних коней или лишнюю зброю… Так видишь ли, батьку, что румака, который стоит сотню талеров, а иной и сотню дукатов, отдают за талер, за два, а роскошное седло или пистоля, так за злот. Уж и как быть им недовольными? Все радостны… восхваляют гетмана-батька… только вот одного, либо двух взяла за сердце досада, – смешался немного Золотаренко, – и пожалуй, что они отчасти правы… лучше бы не дразнить.

– Кого? Чем? – приподнялся на локте Богдан. – Кто своим паем обижен?

– Не о паях речь, а о полке небожчика Ганджи. Лысенко сильно обижен… ропщет, что его обошли… а Кривонос, его друг, ходит туча тучей… Нехай бы уже, батьку, был Вовгура полковником…

– Я своего слова не ломаю, – поднял голос Богдан, – и никакое кумовство его не подкупит! На всякое чихание не наздравствуешься, а раз нагни спину, всякий на нее станет влезать… Так и знай, Иване, что меня не нагнут.

– Ты прав, ясный гетмане, голос вождя должен быть громче всех; но тебе придется надсаживать свою грудь… Вон Кривоносу Нечай передал, что ты хочешь отпрчить и дождаться выборов короля, так он поднимает целую бурю.

– Максим? Против меня? – даже привстал от изумления гетман.

– Не против тебя, батьку, а против мира, кричит, что нам нужно извести ляхов, разорить дотла гнезда ос, не давать им опомниться на миг. Ну, и все за ним вопят то же самое. Дележка вот только перебила гвалт, а то, почитай, что все просили бы тебя выступить сегодня в поход.

– И все, говоришь, стоят за поход? Никого не тянет домой?

– Может быть, те прималчивают, а крикуны орут.

– Ха, овцы и волки! – воскликнул с горечью гетман и заходил в волнении взад и вперед по палатке. Долго длилось молчание. Золотаренко следил за выражением лица гетмана и хотел прочесть в нем решение этого вопроса, интересовавшего-его не из любопытства, а из силы последствий, в которых несомненно крылась судьба всего края; но мрачный взгляд гетмана не выдавал своей тайны. Наконец, Богдан остановился в упор перед ним и резко промолвил:

– Будет так, как укажет мне бог; гетмана слово в походе – закон, и никто противоречить ему не смеет. Коли я убежден буду, что нужен поход, так, может быть, и сегодня ночью двинусь в Варшаву, двинусь по своей воле и по своему расчету, а коли нет, так никто меня к тому не принудит. Булаву скорее сложу, а не поступлюсь разумом. Так и скажи, коли спросят, – закончил он, давши понять, что дальнейшего разговора продолжать; не желает.

Золотаренко, заметив это, поклонился и молча вышел из палатки. Задумчиво, с каким-то неприятным чувством: в груди, побрел он по окраинам лагеря к своей палатке. Стояла уже ночь, но лагерь еще не спал, а гудел вдали веселым гомоном и взрывами смеха; только в этом гуле не раздавалось уже хмельных криков, а лишь звучали в иных местах звоны бандур, прерываемые выразительно грустными речитативами кобзарей, певших про бессмертные подвиги славного войска.

«Дал бы бог, – думал Золотаренко, – чтобы гетман наш был так тверд, как ему хочется и как ему подобает; голова-то у него велика и честное, щирое сердце. Коли он поставлен превыше нас, так ему и виднее с высоты, куда держать путь. Только вот волнение его поразительно: сила всегда спокойна. Гордости-то у него много, но она может и повредить: в угоду ей, чтобы избежать риска открытой борьбы с радой, он, пожалуй, упредит ее требование и сегодня же, вопреки разуму, ночью объявит от себя властно поход. Недаром же он вчера вечером отдал приказ, чтобы никто не смел выпить и капли хмельного, а все были бы готовы каждую минуту к походу… Недаром!»

Золотаренку послышались приближающиеся знакомые голоса; он сразу узнал по ним Выговского и Тетерю. Близко стоящие к гетману лица вели между собою разговор как раз на интересовавшую его тему; пустынность места и мрак позволили им быть откровенными. Золотаренко остановился за возом.

– Так ты таки решительно чувствуешь, – говорил с иронией в тоне Выговский, – что уже захворал или что только можешь захворать смертельно?

– Видишь ли, друже Иване, – стонал Тетеря, – я знаю свою натуру: когда расхвораюсь, как теперь, так никак не смогу перенести походного руху, мне только и может помочь строгий покой.

– Я скажу гетману, – успокаивал, видимо, Тетерю Выговский, хотя в голосе его зазвучала еще более насмешливая нота, – я его попрошу, и он, несомненно, даст тебе покойную и роскошную повозку, – теперь их много… Довезем тебя, как в коляске, в Варшаву.

– Ох, ох! На черта вам в походе такая колода, как я? Видишь ли, как схватило опять, едва тащусь… Ой, ой! Если б не поддерживал ты, упал бы… Лучше уговори, голубе, гетмана, чтоб отпустил меня умереть дома… Я этим лядским знахарям не верю, свои лучше…

– Ну, нет, друже, там искусные есть лекаря, а жизнь твоя всем нам дорога.

– А то вот пусть меня лучше нарядит послом в Москву, ведь он говорил как-то… Ну, я полечусь дома и отправлюсь.

– В Москву пошлем посольство уже из Варшавы, оттого-то опять ты необходим будешь нам…

– Да поход, поход мне, хворому, невыносен! – вскрикнул с воплем Тетеря.

– Гм! Поход? Что ж, панская кровь, – хихикнул Выговский, – и для меля, брате, и для многих поход вреден, – понизил он голос, – только знаешь: «Скачи, враже, як пан каже».

– Да ведь и этому пану поход не на радость, да и всем нам от него одна гибель, – заговорил оживленно, забывши стоны, Тетеря, – так отчего же всем благоразумным не поддержать пана, а подчиняться безумному реву оголтелых головорезов? Ведь мы можем через них потерять все завоеванные уже выгоды и попасть под бич Немезиды. Ведь колесо фортуны и возносит, и давит.

– Совершенно верно, – вздохнул словно искренно генеральный писарь, – безмерно натяни тетиву, так или она оборвется, или лук треснет… Попомни мое слово, – почти шепотом продолжал он, – если мы не остановимся, то погибнем, а между тем теперь, вот именно теперь и можно бы было выторговать нам у панов много и много… Гетман сам хорошо понимает это…

– Эх, понимает! – с досадой возразил Тетеря. – А почему же распустил стаю и позволяет галдеть?

– Да потому, что стая была нужна… а понимать-то он лучше нас- понимает, поверь!

– Так почему же, в таком случае, вы, благоразумные, его не придерживаете?

– А потому, что сила ломит солому.

– Ха-ха, – засмеялся в свою очередь едко Тетеря, – именно солому! Сегодня я расспрашивал джуру про гетмана: по целым ночам, говорит, не спит – то сердится, то сам с собой разговаривает, то молится богу, то пьет… дудлит ковш за ковшом… Разве это сила, на которую можно опереться в борьбе? Сам гнется, как солома, и квит!

– А ты бы что сделал?

– Поверь, что глотку черни заткнул бы: поставил бы на своем или плюнул бы и растер…

– Заболел бы смертельно?

– Не то заболел, а издох бы скорей, чем подчинился безмозглой рвани.

– Или, правильнее, Семене, отправился бы к домашним знахарям?

– Что ж, и мыши бегут с корабля, когда зачуют крушение.

– Только всегда раньше корабля тонут… Так вот что, Семене, – ударил его Выговский дружески по плечу, – не хворай, а отправляйся-ка сейчас со мной в мою палатку, где мы там потолкуем за ковшом доброй венгржины о корабле…

– И о корабле, и о кормчем? Згода! – ответил здоровым и веселым голосом Тетеря.

«Крысы, именно крысы! – подумал Золотаренко, вглядываясь в непроницаемую, сырую мглу, в которой еще слышались быстро удаляющиеся шаги собеседников. – Только о себе думают, о своих животах… и готовы на всякие скверны… Но корабль, говорят, в опасности, окрыленный и озброенный так прекрасно! Нет, врут они, врут! Еще этот корабль выдержит не одну бурю, только и нам нужно зорко за всем следить!»


Примечания

Публикуется по изданию: Старицкий М. П. Богдан Хмельницкий: историческая трилогия. – К.: Молодь, 1963 г., т. 3, с. 402 – 411.

Предыдущий раздел | Содержание | Следующий раздел

Понравилась страница? Помогите развитию нашего сайта!

© 1999 – 2017 Группа «Мысленного древа», авторы статей

Перепечатка статей с сайта приветствуется при условии
ссылки (гиперссылки) на наш сайт

Сайт живет на

Число загрузок : 66

Модифицировано : 20.09.2017

Если вы заметили ошибку набора
на этой странице, выделите
её мышкой и нажмите Ctrl+Enter.