Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

43. Чаплинский знакомится с Марылькой

М. П. Старицкий,
Л. М. Старицкая-Черняховская

Ночь. Луна высоко стоит в небе и задумчиво смотрит с зеленовато-прозрачной выси на Субботово, на Тясмин, на гаек, на будынок… Везде тихо; в чутком воздухе слышен даже отдаленный шум падающей с лотоков воды… Сонный ветерок вздрогнет, зашелестит нежно в листве и замрет… Все оковал сон: иных, утомленных дневной работой, он обнял по-дружески, крепко, других, удрученных болезнью, успокоил хоть мимолетной лаской, третьих, смущенных страстями и счастьем, обвил прозрачной сетью чарующих грез… только не мог он дать забвения наболевшему сердцу, не мог утолить его жгучих страданий…

В нижней светлице, где спят Катря и Оленка с Ганной, таинственный полусвет. Через небольшие два окна, приподнятые вверх на подставках, лунное бледное сияние падает серебристыми столбами вниз и ложится яркими квадратами на глиняном желтом полу; в противоположном углу, увешанном иконами киевского и переяславского письма, перед образом матери всех скорбящих теплится кротко лампадка; ее нежный, красноватый отблеск, обливая лики угодников, смешивается дальше с лунным светом, производя эффектные сочетания тонов.

На кроватке, уступленной Катрею, сидит Ганна; она обняла колени руками, поникнув в безысходной тоске головой; распущенные волосы ее, тронутые слегка теплыми световыми пятнами, падают на плечи, на спину черной волной, свешиваются шелковистыми прядями наперед, закрывая отчасти лицо.

Ганна сидит неподвижно, уставившись в какую-то яркую точку на полу, и не сознает даже, где она, – так задумалась, так глубоко ушла в самое себя; она только чувствует тупую, зудящую боль в стороне сердца и непоборимую тугу.

«Откуда взял он эту ляховку? Зачем привел сюда, что будет она здесь делать?.. – кружатся в ее голове едкие, болезненные вопросы. – Оссолинский поручил ее ему. Но почему же он поручил ее не какому-нибудь шляхтичу, а Богдану, войсковому писарю, схизмату? Разве могла прийти ему самому такая думка? Нет, нет!

Значит, Богдан просил его. О, да, не иначе! Да и сама Марылька, как могла б она без особого желания променять пышную магнатскую жизнь на такую жизнь в беззвестном казацком хуторе? Она такая бессердечная, пустая ляховка! Да, бессердечная, лукавая, – даже прошептала настойчиво Ганна, – я это вижу по ее кошачьим глазам… Она никогда прямо в очи не глянет, все у нее притворство… Чужая она нам, чужая!.. Разве ее панское сердце отозвется на людские слезы? Разве ей может быть дорог этот тихий край? Она воспитана в роскоши, в магнатском чаду, так ее туда и тянет… Я не раз подмечала в глазах ее презрение и скуку… О, когти ее, как она их ни прячет, видны!» – и, несмотря на летнюю, душную ночь, Ганна дрожит, словно ей сыпет мелким снежком за спину…

«Но что-нибудь привлекало же ее, если она согласилась приехать сюда? Что же, что?! Зачем она приехала? Что будет здесь делать, холодная, пустая, злая? – И словно боясь дать ответ на эти мучительные вопросы, Ганна не останавливается на них и идет дальше и дальше. – А он ей верит, он тешится ею, дытыной зовет, ловит каждый ее взгляд, улыбается каждому слову. Все с ней да с ней! Все забыл для нее. Как хлопец, как мальчишка, готов угождать ей, сегодня даже комнату отнял у нее для Марыльки! Ту комнату, в которой она провела столько лет! – На губах Ганны появилась горькая улыбка.

– Ах, нет сомнения, сердце не обманывает ее: оно видит, оно чует, что он любит, любит ее!.. – чуть не вскрикнула Ганна и ухватилась руками за сердце; мысли ее понеслись горячечно, возбужденно. – Он, Богдан, первый рыцарь, первый орел Украины, опора, надежда всего края, и закохался, как нерассудливый хлопец, в пустую, глупую, надменную ляховку! О боже, кто б мог думать это? Кому ж после этого можно верить? Никому, никому! Все на один лад, и он не лучше других! – повторяла с горечью, с болью Ганна.

– Герой, спаситель отчизны, и первая смазливая ляховка заставляет его забывать о всем. Ха-ха! А она еще так верила ему, так надеялась на него. Но что это? – Поднялась сразу с места Ганна и остановилась как вкопанная. Она, кажется, готова в своей злобе и ярости осудить его, Богдана?.. Что же пробуждает в ней эту ярость? Что? Что? – О господи, спаси меня, спаси его, спаси всех нас! – воскликнула Ганна, падая на колени перед иконой спасителя в терновом венце: – За что попустил ты, милосердный, такое поругание над душой твоего раба! О, спаси его, отврати его душу, ведь тебе все возможно, все, все! – Ганна склала на груди свои руки и вся застыла в немой молитве, и кажется ей, что кроткие глаза спасителя вспыхивают немым укором. – Нет, нет, не могу я молиться! – Сорвалась она с колен и закрыла глаза рукой.

– Душа моя смятена… Ослеплены очи мои лукавым… Нет, не могу я молиться… В сердце нет чистоты, нет смирения!.. Оно кипит завистью и хулой… Ах, что со мной!.. Обида жжет, обида!.. – замолчала она и провела рукой по холодному лбу; мысли ее приняли более покойное течение. – А может быть, это мне только кажется? – мелькнул у нее вопрос – Ведь она против него дитя, да и католичка… уже одно это… свет бы перевернулся!» – улыбнулась даже Ганна и, отбросив назад волосы, повела вокруг светлицы глазами и остановила их на открытом окне. За грядами чернобривцев она заметила на зеленой поляне под липой высокую и статную фигуру.

– Богдан? Он! – сверкнуло у нее молнией в голове и молнией же ударило в сердце: она схватилась за него обеими руками и слабо вскрикнула, скорее застонала. Первым порывом ее было броситься к окну, рассмотреть, он ли? А если нельзя, если ночью трудно заметить, одеться и самой выйти… но потом она устыдилась этого шпионства и осталась пригвожденной к своей кровати.

– Он, он! Кому бы по ночам там стоять? С ее окна глаз не сводит… Так, значит, правда, правда все! Это она, ляховка, околдовала его какими-то чарами, приворот-зелье дала, чаровница, чаклунка литовская. Отобрала, украла у нас наше лучшее сердце. Ох, проклятая, ненавистная! – вскрикнула Ганна и вдруг замерла. – Ненавистная… – словно прислушалась она к звуку этого слова… – Что ж это говорит во мне – ревность? Ревность, – повторила она с ужасом и, выпрямившись гордо, вскрикнула: – Нет! Мне стыдно, мне больно за него, за нашу несчастную родину, за его бедную умирающую жену!

Ганна упала на колени перед образом и, заломивши руки, зашептала горячо и страстно слова молитвы.

Час уплывает за часом. Не отводит глаз от лика пречистого Ганна, слезы струятся по ее бледным щекам.

– Уйти, уйти отсюда, – мелькает смутно в ее голове, – уйти и от них, и от людей, далеко в келью, в Киев. Там хорошо, тихо, монашки поют, колокол звучит. Там только и можно вылить слезами тоску. Но как бросить бедную титочку? Ох, силы, силы мне дай, матерь скорбящих! – страстно шепчет Ганна, сжимая молитвенно руки, а слезы, капля за каплей, бегут, беззвучно падая на пол, и голубой рассвет ложится нежно и мягко на складках ее белой сорочки…

А Марылька спит в своей горенке, на новой, мягкой постели, спит долго и сладко. Уже солнце давно заглянуло к ней в окно и наполнило светличку золотыми и радужными лучами; но паненка, разметавшись в истоме, не может открыть своих глаз; над ними еще реют дивные образы и чарующие картины: грезятся ей райские сады, разубранные невиданными цветами; между изумрудной зеленью сверкают прозрачные голубые озера с дном, усыпанным золотом; в глубине их тихо плавают рыбы, а между ними одна в серебряной чешуе, большая, пышная… Марылька раздевается, обаятельная нагота ее отражается и дрожит в прозрачной воде, даже рыбы все замерли и остановились, но это не смущает Марыльки; она бросается к серебряной большой рыбе, схватывает ее за жабры и вытаскивает огромную, серую, с выпученными глазами жабу. Марылька хочет вскрикнуть, бросить жабу, но ни того, ни другого не может.

На лестнице послышались торопливые шаги; вбежала Катря в светличку, всплеснула руками и бросилась тормошить Марыльку:

– Марылько, бога бойся! До сих пор спать! Да уже сниданок второй подали… И Зося спит? – оглянулась она. – Ото!

– Ах, это ты, Катрусе? – проснулась Марылька и обняла Катрю. – Как я рада, что ты меня разбудила: мне такое страшное снилось…

– Вставай, вставай! – торопила Катря. – И ты, Зосю, го-го! И мама ждет не дождется своей знахарки, – поцеловала она звонко в щеку новую сестру, – и приехал к тате подстароста наш, пан Чаплинский… Хочет видеть варшавское диво… Ей-богу, так и сказал…

– Ой, ой, – схватилась Марылька с постели, – правда, как мы заспались, Зосю! Прендзей одеваться!.. А что он, какой из себя, этот подстароста, гарный, молодой? – спросила она Катрю небрежно.

– Фе! Какой там гарный? – скривилась Катря. – По-моему, так поганый, толстый, все отдувается и глазами мигает…

– Ну, ну, – засмеялась Марылька, – так скажи, моя ясочка, что я сейчас.

Катря спустилась вниз, а Марылька принялась тщательно за свой туалет. Взбила свои пепельно-золотистые волосы каким-то ореолом вокруг белоснежного лба, заплела их в две роскошные косы, обула краковские высокие башмачки, надела адамашковую бронзового цвета сподницу, а сверх нее синий бархатный кунтуш, отороченный соболем, и вышла в нижнюю светлицу, блистая неотразимым обаянием дивной красы.

Встретившись с Богданом, Марылька зарделась алой розой, ожгла его кокетливым взглядом и стыдливо опустила глаза, а он и сам вспыхнул огнем до самой чуприны. Какой-то сладостный яд, одуряющий, опьяняющий чарами, проник во все его существо, и Богдан, чувствуя себя в его власти, сознавал смутно, что эта отрава коснулась и его дочки Марыльки, и что эта болезнь сближает их еще больше…

Когда увидел Чаплинский Марыльку, то не донес до рта даже чарки, уронил ее на пол и, расставивши руки да вытаращив глаза, изобразил довольно смешную фигуру.

Марылька взглянула на него и чуть не прыснула со смеху, но салонный такт заставил ее сдержаться, и она только улыбнулась очаровательно вельможному пану на его любезное изумление.

– Езус-Мария! – вскрикнул, наконец, в порыве восторга Чаплинский. – Где я? В чистилище или в самом раю? На земле такой красоты быть не может!

– Пан насмехается! – ответила, покраснев от удовольствия, Марылька.

– Клянусь рыцарской доблестью, клянусь моей властью и славой! – подкрутил он вверх свои подбритые усы.

– Пан слишком расточителен на клятвы, – взглянула на него игриво Марылька, – так можно и сбанкротовать.

– Что удивительного? – приложил к сердцу руку Чаплинский. – Перед паненкой все сбанкрутует.

– Я даю своей красоте слишком малую цену, – скромно ответила Марылька, – да что вообще она перед красой сердца и разума? – сверкнула она молнией своих глаз на стоявшего тут же в немом восторге Богдана.

– О sancta mater! – воскликнул Чаплинский. – Панна похитила у неба все сокровища!

– Тато! – подбежала Марылька к Богдану в обворожительном смущении. – Пан обвиняет меня в ужасном преступлении, неужели за бедную Марыльку никто не заступится!

– И эта грудь, и эта сабля, – тебе, моя зорька, защитой, – ответил с нежной улыбкой Богдан и обратился к Чаплинскому: – Она сама не похитила, а небо ее всем наделило…

– Нам на погибель! – вздохнул Чаплинский.

– О, если бы все это было правдой, то я была бы самой несчастной, – вздохнула печально Марылька, – но панство шутит, а шутка сестра веселью… Так и мне остается только поблагодарить пышное панство, – поклонилась она изысканно.

– Да скажи мне, сват, – подошел к Богдану Чаплинский, – чем ты угодил богу, что он тебе послал такую дочку?

– Долготерпением, – улыбнулся Богдан, – это награда свыше за все ваши утиски…

– О, так ради бога обдери меня до костей! – с напускным пафосом крикнул Чаплинский.

– Пусть пан не рискует, – погрозила кокетливо пальцем Марылька, – можно и обмануться в награде.

Катря взбежала в светлицу и, сконфузившись, сообщила, что мама просит заглянуть к ней.

Все двинулись к спальне больной, а Марылька побежала первая.

– Нет, без шуток, – шептал на ходу Богдану Чаплинский, – эта паненка – восторг, очарование! Пану можно позавидовать.

Богдан, будучи опьянен сам прелестью своей дорогой дочки, тем не менее был раздражен уже чрезмерными нахальными похвалами Чаплинского, а потому и постарался изменить тему беседы, заговорив с ним о серьезных деловых справах.

Сначала Чаплинский рассчитывал быть в Субботове одну лишь минуту, так что с трудом удалось оставить его на сниданок; теперь же он, очевидно, забыл о своем намерении; разговорился с Богданом о местных событиях, передал несколько тревожных слухов про князя Ярему, про Ясинского, упрекал казаков в разбойничьих выходках, но вместе с тем не одобрял заносчивой политики можновладцев, возбуждавших народные страсти и бессильных подавить их вконец; уверял, что в его старостве никогда ничего подобного быть не может. Между своими сообщениями он выпытывал у Богдана про Марыльку: откуда она родом, как попала сюда, по чьей прихоти?

Эти допросы бросали Богдана в жар, и он отвечал на них односложно, не скрывая даже неудовольствия. А Чаплинский, заметив его смущение, перескакивал неожиданно от Марыльки к политике, ошарашивая расспросами про Варшаву, про короля, про канцлера, про Радзивиллов. Богдан, однако, был настороже и не дал себя не разу поймать; сообщал с подробностями о столичных новостях, о ходячих того времени сплетнях, но о политике – ни слова: не было де с кем поговорить о ней, по-братски, интимно.

Марылька появлялась еще раза два в светлице, но мимолетно: блеснет метеором, ожжет пламенным лучом своих сапфировых глазок, подарит улыбкой, кокетливым словом и исчезнет. Чаплинского все это приводило в больший и больший экстаз, и Богдан для усмирения этих порывов отвел гостя на свою половину, потребовал меду и занялся серьезными делами с подстаростой.

Время шло. Наступила обеденная пора, и хозяин должен был предложить гостю отведать борщу и каши; тот не заставил себя дважды просить, а охотно остался потрапезовать у пана генерального писаря.

К обеду Ганна не явилась, – она сказалась больной, Андрий, Юрась и Оленка тоже остались при матери; сели за стол только Богдан, Чаплинский, Марылька да Тимко. Последнего привел насильно Богдан и заставил витать дорогого гостя и названную сестру.

Тимко, красный, как рак, вспотевший даже от смущения, стоял букой, словно приросший к месту.

– Эх ты, дикий, дикий! – укоризненно качал головой Богдан. – Сколько еще тебе эдукации нужно!.. Подойди же, привитай вельможного пана…

Тимко, наконец, промычал что-то в роде: «Здоров будь, пане дядьку», – и мотнул, как степной конь, головой.

– А и сама привитаюсь с своим братом, – подбежала Марылька. – Ну, здравствуй, Тимко, взгляни-ка на свою сестричку, полюби ее..

Тимко взглянул исподлобья и так растерялся, что хотел было удрать, но Богдан взял его за руку и внушительно сказал:

– Поцелуй же, увалень, ручку у вельможной паненки, у своей сестрицы!

– Не хочу, – буркнул Тимко, утирая рукавом пот, выступивший у него на лбу крупными каплями.

– Ах ты, неук, – притопнул Богдан ногой, – да ты бы почитать должен за счастье.

– Я бедного хлопца выручу, заменю, – двинулся было к Марыльке Чаплинский, но последняя остановила его грациозным жестом и промолвила нежным голосом:

– Я сама, как сестра, выручу Тимка, – и, подбежав к нему, неожиданно поцеловала его в щеку.

Тимко побагровел, смешался вконец и, не сознавая даже, что ему делать, бросился к Чаплинскому и поцеловал его в усы. Поднялся страшный хохот, заставивший Тимка опрометью удрать и запрятаться в бурьянах, где никакие розыски не открыли его убежище; так он и остался там без обеда и без вечери.

За обедом Чаплинский, несмотря на принуку, ел мало, а утолял все внутренний жар запеканками, да наливками, да мальвазиями, да старым венгерским. Марылька по просьбе Богдана, разыгрывала роль хозяйки и угощала гостя с обворожительною любезностью и изысканным кокетством. Чаплинский пил и все рассыпался в комплиментах, хотя тяжеловесных, литовских, но вырывавшихся бурно из его воспаленного сердца.

Марылька, заметив с восторгом, что они будили у Богдана вспышки ревности, умела тонко отпарировать их, накинуть узду на опьяненного и охмелевшего пана подстаросту. Фигура и наружность пана подстаросты не могли назваться красивыми, особенно же они теряли при сравнении с Богданом. Но бурные восторги шляхетного пана, вызываемые ее красотой, льстили самолюбию женщины и подкупали ее сердце невольно: она смягчила свой приговор и находила под конец пана старосту даже видным и ловким.

– Нет, – возмущался Чаплинский, – это ужасная жертва, моя пышная панна! Имосць не взвесила еще, как привыкши к роскоши, к неге… воспитавшись, так сказать, как лучший райский квятек в теплице, и вдруг из эдема – в глушь, в дикий гай, в хуторскую трущобу!

– Напрасно пан тревожится обо мне, – ответила, взглянув на Богдана любовно, Марылька, – та теплица, где я росла, была для меня лишь тюрьмой, а эта, как пан выражается, глушь и трущоба для меня рай… всякому дорого то, что говорит его сердцу, что греет лаской.

– Что ни слово у панны, то новый перл! – пожирал ее масляными, слипающимися глазками Чаплинский. – Як маме кохам, это неисчерпаемый клад сокровищ, – икнул он. – Но неужели паненке не жаль роскошных варшавских пиров, где блеск, великолепие, пышное рыцарство? – подкручивал он свои подбритые усы.

– Моя красота не имеет на панском рынке цены, – улыбнулась нежно Марылька, – а все эти пиры, весь этот блеск. – одна лишь лукавая суета; голова только кружится от чада, а на сердце – пустота и тоска. Поверь, пане, что в безыскусной природе больше красы, что в неизнеженном сердце больше любви и правды.

– Так, панна моя кохана, так! – ухватился Чаплинский за сердце и покачнулся. – Здесь больше ласки, а если панна любит природу, так вот у меня она в моих маентностях, бесконечных в Литве, кроме староства.

– Ого! – взглянул Богдан насмешливо на подстаросту. – У свата такие страшные маетки, а он бросил свое добро и заехал сюда искать счастья?

– Так, заехал, – кивнул усиленно головою Чаплинский. – Заехал потому, что мне все мало… Дай мне полсвета, так я и за другою половиной протяну руку, дали буг!

– Ой свате, – засмеялся Богдан, – не зазихай на весь свет!

– Какой же пан ненасытный! – укоризненно взглянула на него Марылька. – Разве его маетки литовские мизерны?

– Мизерны, матка найсвентша! Они богаты, восхитительны, как сказка! – воскликнул пан подстароста. – Бор, сосны, ели одна на другую насели, и под ними вода, а на зеленых ветках качаются зеленые русалки, мавки.

– Ой, я бы ни за что туда не пошла! – закрыла глаза руками Марылька. – Я их боюсь: они залоскочут, да и в воде жабы…

– Панна, не бойсь! Вот этой рукой тридцать рыцарей косил, – так мы и жаб, и мавок канчуками к панским ножкам…

– Ха-ха-ха! – рассмеялся Богдан. – Неужели косил? Я не подозревал в свате такого Самсона.

– Я скрываю силу… пане… чтобы не пугать, не полохать… Но для паненки…

– Пан разгонит весь свет? Ой, страшно! – залилась серебристым смехом Марылька. – Да и тоскно бы было…

– И розгоню… и сгоню к панне… арканом… целую ручки! – потянулся было Чаплинский, но опять сел.

Марылька, заметив, что поведение Чаплинского начинало уже коробить Богдана, поспешила незаметно уйти, не попрощавшись даже с подстаростой.

А Богдан было предложил ему отдохнуть на своей половине, но тот уперся ехать.

Когда колымага Чаплинского была подана и Богдан вывел под руки своего, гостя, то последний начал обнимать его и изъясняться в любви:

– Я тебя, свате, так люблю… так, что теперь мне этот Субботов стал самым дорогим местом… Я это и самому старосте скажу… Ей-богу, скажу. А эта твоя дочка… это крулевна… просто… околдовала меня!..

– Больше наливка да ратафия, – заметил Богдан, – а к паненке я бы просил пана относиться скромней: она терпеть не может комплиментов и обижается… Для сироты всякое залицанье обидно. Я ей поставлен богом за отца, – сверкнул он невольно глазами, – так клянусь, что в обиду ее не дам никому.

– Убей меня гром, коли я что, свате… ведь, пойми ты, друже мой… – возразил слезливым голосом Чаплинский, целуя Богдана, – я вдов… одинок… так отчего же мне нельзя помечтать о счастье?

– Стары уж мы для него.

– Не говори, сват, про старость… – замахал Чаплинский руками, усевшись в свой повоз, – цур ей!.. А я у тебя теперь вечный гость… рад ли, не рад… а гость…

– Много чести, – нахмурил брови Богдан, – так много, что вряд ли и поднять мне на плечи… – Ну, с богом! – махнул он рукой кучеру, и колымага с пьяным и влюбленным Чаплинским, громыхая, покатилась за браму.

А Марылька давно уже сидела на скамеечке в самом уютном месте гайка, где сплетались вверху зыбким куполом изумрудные, широкие ветви и откуда виднелась дуга ясной реки.

Обед утомил панночку, и она села там отдохнуть и задумалась, – не о Чаплинском, конечно, – а о себе, о своем положении… Богдан ей нравился и лицом, и своим увлечением, и своей мощью: эта сила, что вскоре должна была открыть ему всюду широкие двери, особенно была привлекательна для паненки. Честолюбивая с детства, имеющая все данные для власти, она до сих пор играла в жизни самую ничтожную роль; это терзало ее и раздражало еще больше; и вот появляется на ее горизонте Богдан, которому все предсказывали такое высокое будущее. Марылька страстно ухватилась за этот способ возвышения. Но… любила ли она Богдана? Об этом она и не подумала да и сама не могла разобраться: так как до сих пор сердце ее не знало пылкой любви, то она искренно поклялась бы, что одного Богдана лишь любит, что он для нее – все! Особенно теперь, при напряженной борьбе за него с Ганной, Марылька ощущала едкое раздражение, поднимавшее теплоту ее чувства.

Уже были сумерки, когда Зося, бегая по гайку, наткнулась на Марыльку.

– Вот где моя кохана паненка, а я по всей леваде ищу!

– А что такое, Зося? – вздрогнула та. – Верно, к больной? Это становится скучно.

– Нет, я не оттуда… – с трудом переводила дух запыхавшаяся Зося, – а от пасеки… думала, что там паныч, хотела позабавиться да и наткнулась на разговор деда с Ганджой.

– На какой? – заинтересовалась Марылька. – Да вот речь у них шла про паненку.

– Ну, ну! – даже привстала Марылька и с тревогой оглянулась кругом.

– Они говорили про то, что панне не подобает быть католичкой, что казачка повинна быть греческого закона, а то ляховку и семье казачьей держать грех… что они об этом сказывали и больной пани и что та встревожена, хотела просить Богдана, так Ганна заступилась: «Зачем, мол, принуждать? Ведь нам же, говорит, больно, если ляхи нас заставляют приставать к унии… так и им. Да и что это нам? Она чужая… и никогда с нами не побратается… вот, мол, как оливы с водой не соединишь, так и ее с нами. Так пусть-де она и остается чужой».

– А, ехидна! – побледнела и прикусила себе губу Марылька. – Прямо ставит порог… накидает на горло аркан. Значит, медлить нельзя: там целая стая волков, а я одна… Ах, как тяжело быть одной на свете! – вздохнула она и, опустившись на скамью, прислонила свою голову к липе.

В это время вблизи раздались торопливые шаги, и Зося, вскрикнувши: «Пан господарь», – убежала в глубь рощи; Марылька же встрепенулась было, как вспугнутая газель, но не убежала, а снова уселась на скамью, приняв еще более грустную позу.

– Так и думал, что здесь мою доньку найду… сердце подсказало, – подошел торопливо Богдан и вдруг остановился: – Но что с тобой, моя любая квиточка? Ты грустна… ты плачешь… Уж не обидел ли тебя кто?

– Ах, тато, тато! – вздохнула глубоко Марылька и отвела руку от влажных, повитых тоскою очей. – Как мне не грустить? Ведь одна я на этом холодном свете… Одна сирота!.. Нет у меня близких… всем я чужая!

– Как! И мне? – опустился даже от волнения на скамью Богдан. – Тебя обидел, верно, этот литовский пьяница?

– Нет, нет, тато, – перебила его грустно Марылька, все мне эти можновладцы противны… я презираю их пьяную дерзость… а ты, тато мой любый… ты один у меня на всем свете, один, один!-= залилась она вдруг слезами и припала к нему на грудь.

– И ты у меня одна, – вскрикнул Богдан, опьяненный и близостью Дорогого существа, и созвучием охватившего их чувства, – одна, одна!.. Весь мир… все… только бы тебя оградить… только бы осушить эти слезы… дать счастье, – шептал он бессвязно, осыпая и душистые ее волосы, и дрожащие руки ее не отцовскими поцелуями…

– Тато! – выскользнув незаметно из его объятий, сказала Марылька и посмотрела на него пристальным, печальным до бесконечности взглядом. – У меня такая тоска на душе, а неизвестность еще больше гнетет. Я слыхала про смерть отца… он завещал меня тебе; но я не знаю его последних минут, его последних желаний… Расскажи мне, дорогой, все про него, все, без утайки.

– Не растравляй своей тоски, – погладил ее нежно по головке Богдан, ты и без того сегодня расстроена…

– Нет, нет, тато, расскажи, на бога! – сложила на крест руки Марылька. – Дай мне с ним побыть хоть немного мгновений; это меня успокоит.

– Ой, смотри, моя квиточка, – хотел было еще уклониться Богдан, но не мог устоять перед ее неотразимым, молящим взором. И начал рассказывать про отца, про его удаль и отвагу, про его самоотвержение за товарищей, про его последнюю волю…

Марылька слушала Богдана с трогательным вниманием; хотя слезы и набегали крупными каплями на ее собольи ресницы, но в глазах ее отражалась не скорбь, а скорее горделивая признательность за доблести отца и благоговейная к нему любовь.

– Ах, спасибо, спасибо, – шептала Марылька, сжимая свои тонкие пальцы. – Тато мой! Если ты видишь свою доню с высокого неба, то благослови ее, сироту! Любила я тебя вечно, а теперь боготворю тебя… Значит, тато мой был казак? – обратилась она оживленно к Богдану.-Удалой запорожец, щирый товарищ?.. Значит, и я казачка, а не ляховка?.. Да, не ляховка, как меня дразнят… только вот что, зачем же мне быть католичкой?

– Как, Марылька?.. Ты сама хочешь стать… – развел руками Богдан, устремив на свою дочку изумленные глаза.

– Не только хочу, но даже требую, – сказала серьезно и твердо Марылька. – Это оскорбление, что дочь со своим отцом разного закона. Я не хочу быть католичкой, я хочу быть одного с вами обряда.

– Господи! Святая ты моя, хорошая!.. Казачка щирая! – целовал Богдан ее руки, и Марылька теперь их не отнимала. – Сам бог тебе вдохнул такую думку. – Вот радость мне, так уже такая, что сказиться можно… – Ну, теперь утнем всем языки… Ах ты, бей его сила божья!..

– Тато! Скорее меня окрести, – прижималась к нему Марылька, – скорей успокой мою душу!.. Ты мне будешь и крестным батьком, еще больше породнишься…

– Нет, – перебил ее Богдан, – крестным батьком тебе я ни за что не буду, да и не нужно, – ты не еврейка…

– А отчего же ты, тато, не хочешь? – вздохнула печально Марылька.

– Оттого… – посмотрел на нее Богдан пристально, – сама догадайся…

Марылька взглянула на него лукавым, кокетливым взглядом и вдруг вся залилась ярким румянцем.


Примечания

Публикуется по изданию: Старицкий М. П. Богдан Хмельницкий: историческая трилогия. – К.: Молодь, 1963 г., т. 1, с. 665 – 676.