Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

11. На Бородинском поле

Даниил Мордовцев

– Что это за село, братцы?

– Бородино называется.

– Бородино! А поди, привал будет?

– Должно, будет. Вот поспим! Страх спать хочется.

– Да и пожрать бы чего мокренького – ух, хорошо бы!

– А как под Смоленском она, чиненка эта, упадет коло нас да как завертится, в мы все наземь, а она как – у! сыпанет землей, а Тишка наш как чихнет с испугу – что смеху было!

– А они в то время огурец ели – большой такой – так и не доели, обоих скосило…

– Ну и с… же ты с…. после этого…

Дурова машинально прислушивалась к бессвязной, по-видимому, но для нее теперь имеющей глубокий смысл болтовне своих улан, тихо покачиваясь на седле впереди своего взвода, в то время, когда полк их подходил к какому-то селу, которое солдаты называли Бородином. То, что она вынесла, пережила, передумала и перестрадала вместе с этими безответными, непостижимо выносливыми людьми в течение пяти лет и в особенности в эти последние страшные месяцы, придавало этим словам значение, познать цену которого можно было только в школе, пройденной ею и ими.

Это желание чего-нибудь «мокренького» после длинных переходов под августовским солнцем, когда пыль набивалась в глаза, и в рот, и в легкие: эта надежда на то, что «поспать» можно будет наконец; этот смех над осколками разорвавшейся гранаты; этот огурец, не доеденный потому, что… э! да это целая история отечественной войны, наша грустная «Илиада»… Дурова не надеялась уже ни на что, как никто, кажется, не надеялся, и у нее оставалось только одно желание «поспать», забыться.

Назначение главнокомандующим Кутузова подняло было дух войска; но, когда увидели, что положение дел от этого не изменилось ни на волос к лучшему, всеми овладела какая-то досадливость. Даже солдаты начинали скучать и злиться, неизвестно за что, друг на дружку, на лошадей и на окружающие предметы. То и дело слышались неизвестно к кому относившиеся возгласы: «Эй ты, черт!» – «А, да провались ты! не до тебя!» – «Эй, который!» – «который» особенно казалось бранным словом.

В особенности Дурову поразила сцена, на которую она наткнулась при въезде в Бородино. У крайней избы, на завалинке, сидел Давыдов (он не был убит под Смоленском, как это сгоряча показалось Бурцеву), а около него терся об локоть серенький котенок, грациозно выгибая спинку. Против Давыдова стоял старый Пилипенко и не то улыбался котенку, не то показывал вид, что хмурится на него – «не мешай-де начальству», «не до тебя». Давыдов казался сердитым, но не просто сердитым, а как бы с похмелья, словно бы он сердился на самого себя.

– Ну, а Егоров? – лаялся он как-то по-собачьи, косясь добрыми глазами на котенка.

– Убит, вашескородие, – казенно отвечал Пилипенко, тоже покашиваясь на котенка.

– А Гладкой?

– Убит, ваше скородие.

– Ну, а Пташкин там?

– Убит, ваше скородие.

– Да что ты, старый черт, заладил – убит да убит!.. Ну, пошли там кого другого – кто из унтер-офицеров, который остался…

– Слушаю-с, вашескородие.

Давыдов взял на руки котенка, чтобы скрыть слезы, которые готовы были брызнуть: накануне его отряд, прикрывая движение пехоты, несколько часов держался против втрое сильнейшего неприятеля й был вторично перебит наполовину. Дурова знала это и собственным переболевшим сердцем угадала, что двигало рукою гусара, гладившею котенка в то время, когда в ушах его раздавалось ужасное «убит, убит и убит»: и сердцу, и глазам, уставшим смотреть на убивающих и убиваемых, хотелось отдохнуть на других картинах, отвести душу на невинном личике ребенка, забыться вдали от этой области ужасов, смерти и страданий. Люди казались такими страшными, такими злыми и беспощадными, что рука, уставшая губить других и безжалостно защищать свою собственную жизнь, невольно тянулась погладить шелковистую головку ребенка, приласкать косматую собачонку, глупого, беззаботно мурлыкающего котенка.

Только что Дурова хотела было поздороваться с Давыдовым, как услышала церковное пение, простая, но задушевная мелодия которого глубоко проникала в душу и, как по свежим ранам, проходила по притомленным, болезненно усталым нервам. С горки, по московской дороге двигалась процессия, во главе которой колыхалось что-то блестящее, далеко отбрасывавшее от себя лучи полуденного солнца, освещавшего бородинское поле и окрестные возвышенности, зеленевшие редким кустарником и лесом.

То была большая икона, несомая солдатами. Из-за серебряного с золотым венцом оклада выглядывал темный лик Богородицы. Большие, заметно выделявшиеся на темном фоне лика глаза Богоматери, казалось, строго глядели туда, вдаль, на те зеленевшие лесом возвышения, откуда с часу на час ожидалось появление того страшного чудовища, которое неустанно гнало русские войска от границ к самому сердцу страны. Что-то рыдающее слышалось в дребезжащих голосах сопровождавшего икону духовенства. На усталых, вспотевших лицах носильщиков покоилась уверенность во всемогуществе совершаемого акта и глубокое благоговение.

Солдаты, работавшие у возводимых на ближайших холмах насыпях для установки орудий, бросали заступы и лопаты, друг за дружкой бежали навстречу иконе; некоторые при ее приближении бросались ниц на землю, среди самой дороги, для того чтобы через них прошла несомая по войскам святыня. Детскою, умилительною верою светились глаза солдатиков при взгляде на Богородицу; руки, на минуту оставившие ружье или лопату, широко и размашисто вскидывались в воздух, чтобы перекрестить тело, которое не сегодня завтра, может быть, будет раздроблено, раздавлено, искалечено; пересохшие и потрескавшиеся от солнца и пыли губы шептали молитвы, в которых часто ничего другого не слышалось, кроме «Матушка Богородушка».

Навстречу иконе, вдоль линии возводимых укреплений, выступал эскорт всадников, большею частью в генеральских мундирах всех оружий. Несколько впереди всех, на массивном с толстыми ногами и густою гривою коне, плавно покачивалось и тихо вздрагивало не менее массивное, ожиревшее тело с несколько приподнятою лысою головою, покоившеюся на жирной, с двойным подбородком шее. Все это тело, начиная от большого, свисшего к седлу живота и кончая толстыми обвисшими руками и ногами, плечи, опустившиеся книзу, толстые обвисшие щеки – все это казалось старчески дряблым, ожиревшим, осунувшимся. И выражение лица гармонировало с остальным телом: один глаз смотрел как-то сонно, апатично, как это часто видится у стариков, а другой казался совсем мертвым, остеклелым.

В этом осунувшемся на седле старом теле Дурова сразу угадала Кутузова, которого прежде не видала и на которого теперь вся Россия должна была возлагать свои надежды. Что-то острое шевельнулось в сердце девушки при виде главнокомандующего. В уме ее мелькнул образ другого – с лицом сфинкса под странной, единственной в мире трехугольной шляпой и с неразгаданными глазами на этом бледном египетском лице… А этот осунувшийся?.. «Нет, не такого бы теперь надо», – невольно заныло в ее сердце.

Почти рядом с ожиревшим лицом Кутузова плавне покачивалось на длинной шее длинное, сухое, с длинным прямым носом, остробородое лицо, которое тоже, казалось, с сожалением искоса взглядывало иногда на жалкую старческую фигуру главнокомандующего и щурилось, косясь на кувыркавшихся перед процессиею солдатиков, казавшихся такими жалкими детьми. Этот длиннолицый был Барклай-де-Толли, командовавший «первою армиею».

Рядом с ним – уже давно знакомое нам энергическое, с сильным восточным типом лицо Багратиона, командира «второй армии»: по этому бесхитростному лицу пробегала добродушная улыбка всякий раз, как глаза его встречались с широко раскрытыми, почтительно и наивно-изумленными глазами солдатиков. Далее, за плечами и по бокам этих трех главных полководцев, виднелись лица второстепенных вождей – молодое лицо Ермолова, Дохтурова, Коновницына, Кутайсова и сухоносый, загорелый более других облик Платова.

Ввиду приближения иконы Кутузов несколько своротил в сторону и остановил свою лошадь. Остановилась и вся его свита. В кучках солдат, подбегавших к образу и кланявшихся в землю, произошло движение; иные попятились назад, одни вытянулись, другие еще усерднее стали креститься. Кутузов долго, с трудом, слезал с лошади, налегши тучным животом на гриву и перетаскивая свою толстую, неповоротливую, точно чужую ногу через высокую луку седла. Коновницын, успевший соскочить со своего коня, поддержал старика.

– Спасибо, голубчик… Вон кто нас всех поддержит, – указал он на икону, которая остановилась.

Кутузов, давно снявший свою белую фуражку, неловкими шагами, переваливаясь и торопясь, подошел к иконе и, припав сначала на одно колено и упираясь рукою в землю, упал потом на оба и лысым высоким лбом приложился к земле. Старческая фигура его представляла что-то невыразимо жалкое и как бы младенческое. Поднявшаяся затем с земли голова тряслась, губы и глаза подергивались, как бы собираясь плакать. При помощи Коновницына он встал на ноги и поцеловал руку иконы.

По серебру оклада пробежала слеза и спряталась под жемчужными подвесками. Стоявший у самой иконы поп с крестом усиленно заморгал глазами и затоптался на месте. Солдаты громко вздыхали, как будто бы кругом не хватало воздуху. Издали, из-за покрытого лесом взгорья доносились неясные звуки рожков, а иногда слышался какой-то смутный гул, волнами проносившийся над тем же взгорьем: Дурова догадалась, что это там, по закрытому лесом взгорью, французские войска приветствуют своего императора. А тут было тихо: русские войска собирались молиться…

После Кутузова другие генералы также подходили к образу и кланялись в землю. Ветерок, дувший от Бородина, тихо шевелил церковными хоругвями, которые как-то жалобно поскрипывали. Низко, почти над самыми обнаженными головами солдат проносились ласточки и испуганно шныряли в сторону. Слева, с возвышенного, но пологого бугра доносились поскрипыванья колес: то скрипели тачки, на которых солдаты подвозили землю, укрепляя редут Раевского или правые флеши.

Началось молебствие. Солдатики, не слыша привычного возгласа начальников «смирно!», понадвинулись стеной и усиленно замахали руками, торопливо перемахивая сложенными пальцами со лба на живот да на плечи. Скрипучий голосок священника как-то особенно скрипел по душе, и Дуровой при виде голубого неба, по которому пробегали облака, казалось, что и эта тихая, робкая молитва, и эти сдержанные, в виду начальства, солдатские вздохи несутся прямо туда, ввысь, до самого голубого неба. Кутузов стоял, нагнувши голову, точно дремал, и только иногда качал тихонько этою большою головою в такт молитве священника.

А гул доносился то явственнее, то глуше; иногда он смолкал совсем, то вдруг прорывался, словно бы то была далекая стрельба… «Это он, – думалось Дуровой, – заряжает французские сердца… Быть чему-то страшному…»

Кончилось молебствие. Все сыпнули к кресту и к водокроплению. Кутузов со свитою поехал вдоль линии войск, по направлению к редуту Раевского и к Багратионовым флешам, темневшимся черными дулами пушек впереди поселка Семеновского: это был ключ позиции русских – жалкие, наскоро сделанные крепостцы, все утыканные пушками и защищаемые не стенами, которых не было, а живым мясом, которое вон как закопошилось, издали увидавши «дедушку». Икона с процессией также двинулась перед войсками, расположенными в первой позиции, в той, которая первою должна была принять на себя ожидаемые удары неприятеля.

В это время между солдатами, сопровождавшими икону, произошло какое-то движение. Все поднимали головы и указывали на какую-то огромную птицу, которая, медленно махая крыльями, летела через бородинское поле по направлению к флешам Багратиона.

– Смотри-ка, братцы! Смотри какая птица!

– Ай-ай! да это никак баба-птица… Уж и крылья же сажонные – ну!

– И впрямь баба! вот птица!

– Како баба? Орел!

– Орел и впрямь!.. орел… ай-ай!

Дурова, следовавшая за процессией, видела все это и слышала, и сердце ее болезненно сжалось. Она заметила, что, когда орел пролетал над Кутузовым и его свитой, там тоже увидали редкого пернатого странника и указали на него главнокомандующему. Старик поднял голову, снял шапку и перекрестился. Над рядами, мимо которых проезжал главнокомандующий, пронеслось громогласное «ура!» Испуганная птица метнулась в сторону, торопливо замахала своими огромными крыльями и взмыла в виду изумленных войск.

Дуровой припомнилось, что она где-то читала, как появление орла над войсками, готовящимися к бою, римляне считали предвестником победы. Ей самой хотелось верить этой примете, но почему-то не верилось. Она видела, что орел летел оттуда, е того таинственного взгорья, по которому проходил неясный гул голосов: орел, значит, и там пролетал над ними, а может быть, он их же голосами и был где-нибудь вспугнут.

Но вернее ей казалось, что этот неожиданный пролет орла – нерадостная примета: или этот орел чует скорую поживу, или он давно сопутствует войску, может быть, уже несколько лет совершает походы вместе с Наполеоном, зная, что где он – там и трупы, пир горой для всякой хищной птицы. Недаром в казацких думах, которые так глубоко трогали ее душу, когда она гостила когда-то в Малороссии, постоянно упоминаются около умирающего казака «орли сизокрильці» и «вовки сіроманці». Дрожь пробежала у нее по телу, когда при виде этого орла и этих детски-наивных, обращенных на него глаз солдат она невольно заглянула в таинственное «завтра», может быть, даже «сейчас», тогда как здесь, казалось, ничто еще не было готово для встречи врага, хотя все были готовы для встречи смерти: многие из солдат уже сегодня утром надели чистые рубашки, у кого таковые были, как бы готовясь к причастию.

Между тем икона останавливалась то там, то здесь, смотря по расположению частей армии, и всякий раз около нее кучились солдаты, как дети около матери. Обнесли Богородицу и вокруг люнета Раевского. Скоро потом риза ее заискрилась и на высотах флешей Багратиона: Багратион сам встретил Смоленскую святыню и вместе с солдатами вынес ее на самый высокий редут, как бы желая этим сказать неприятелю: «Смотри – вот где крепость русского народа: ее ты не победишь ни пушками, ни всеми легионами старой гвардии…»

И Наполеон, действительно, смотрел в это время с высоты взгорья, с возведенного им за ночь у Шевардина редута, смотрел в зрительную трубу, положенную им на плечо Мюрата, и не мог понять истинной причины необыкновенного движения русских в этом пункте, именно на высоте флешей Багратиона: он видел только, как в одном пункте что-то блистало и искрилось, и около этого искристого пункта, около светлой точки толпились московиты; он догадался, что это носили по войскам и укреплениям русскую святыню, и понял, что в этих именно местах он и встретит самое стойкое сопротивление со стороны этих досадливых варваров.

Кутузов, со своей стороны, хотел также, по-видимому, осмотреть позиции неприятеля. Подъехав к Багратионовым флешам, он сошел с лошади с той же неожиданной помощью Коновницына, бросил поводья как-то не глядя, потоптался около ординарца, который мигом завладел его лошадью, посмотрел, щурясь, на процессию, повернувшую во вторую линию войск, и, пыля ногами, поднялся на возвышение редута. Присев на дышло зарядного ящика, он долго щурился на возвышение у Шевардина, где стоял Наполеон, окруженный свитою.

– Дай, голубчик, – сказал он, отыскивая кого-то глазами и протягивая руку.

Коновницын тотчас же снял висевшую у него через плечо на перевязи зрительную трубу и подал ее главнокомандующему. Кутузов раздвинул ее, долго наводил по направлению к Шевардинскому редуту, жевал что-то губами. Руки его, видимо, тряслись. Некоторые из генералов свиты молча переглядывались, косясь на старика, который со сдвинутою на затылок белою фуражкою походил на кормилицу в кокошнике.

Впереди редутов, по равнине, по направлению к левому крылу армии, двигались казацкие полки. Увидав главнокомандующего, они дружно выкрикнули «ура!», крик их подхватили ближайшие колонны войска, и «ура!» пошло по линиям. Единственный здоровый глаз старика замигал, и зрительная труба еще более заходила в руках.

От казаков отделился кто-то в красной фуражке, съехавшей на затылок, и подскакал к флешам.

– А вон моя зрительная труба! – с улыбкой сказал Кутузов, глядя на подъехавшего.

Подъехавший был Платов. За пять-шесть лет, как мы его не видали, лицо его еще более покоричневело, и лицевые мускулы заметно почерствели. Соскочив с коня, он быстро взошел на редут и приблизился к Кутузову. Старик ласково посмотрел на него.

– Вот где мои глаза – глаза русской армии, – с улыбкой обратился старик к Платову. – Ну, что видели мои глаза, что разузнали?

– Имею честь доложить вашей светлости, что в сию ночь к утру расположение неприятельской армии изменено: против Бородина, за речкою Калочею, выдвинут корпус вице-короля, который и составляет левое крыло армии; на правом фланге – корпус Понятовского к старой смоленской дороге; в центре, от Шевардина до Калочи – Мюрат с корпусами Нансути, Монбрюна и Латур-Мобура. Главная квартира – в Шевардине. Казаки мои видели, что французы возводят укрепления против Бородина, и вон там прямо (Платов показал вперед на взгорье, куда Кутузов сейчас безуспешно наводил зрительную трубу) – у Шевардина.

– Я так и знал, – как бы отвечая на свою мысль, сказал главнокомандующий. – Спасибо, мой друг.

Риза Богородицы между тем поблескивала уже далеко, переносимая от одной части войск к другой, которые, в свою очередь, двигались то в ту, то в другую сторону, занимая позиции, указанные им распоряжениями командовавших армиями. За этими передвижениями и день прошел. Дурова со своими уланами и с гусарами Давыдова очутилась позади Багратионовых флешей, как раз у поселка Семеновского.

Солдаты дождались наконец того, чего так долго не имели: и «привал» и «мокренькое» – накануне битвы.

«Ребята! водку привезли! ступай к чарке!» – кричали по рядам квартирьеры, когда наступил вечер.

– Не к тому готовимся – не такой завтра день, – отвечали некоторые из солдат, вынимая из ранцев чистые рубахи.

– Не до водки теперь – к Богу, может, позовут сичас… а то водка…

– Рубаху чистую – это так: к Богу идем…

Другие шли к чарке. Выдавали всего двойную порцию, чтоб подкреплись люди.

Вечер становился сырым и холодным. То там, то здесь замигали бивачные огни, но как-то недружно: солдаты, видимо, неохотно разводили их – не то на душе было. Зато там, через равнину, по туманному взгорью ярко пылали огни французской армии.

Когда совсем стемнело, Дурова, отдав коня денщику, пошла пешком к Багратионовым флешам, которые возвышались впереди ее полка. У самого среднего редута толпились защитники этой главной укрепленной позиции гренадеры сводной дивизии. Одни из них, усевшись вдоль окопов, тихо, неохотно перекидывались словами; другие, сидя кружками на земле, хлебали что-то деревянными ложками из больших деревянных же мисок; иные лежали, укрывшись шинелями, и не то спали, не то думали молча. С другой стороны редута, под защитою земляной насыпи, горел небольшой костер и освещал то лицо, то профиль, то вооружение стоявших около костра: то были офицеры сводной гренадерской дивизии. Они о чем-то говорили…

«Наше счастье, господа, – говорил один голос, в котором Дурова узнала голос графа Воронцова, командира сводной дивизии, предназначавшейся защищать флеши. – У того известная тактика – всею тяжестью обрушиться на центр неприятельской армии, чтобы потом бить ее по частям… Мы, господа, лихо примем этот удар…» Металлический голос говорившего звучал как-то странно в ночном воздухе; у Дуровой сжалось сердце от этого голоса.

Она искала Давыдова, но не находила и воротилась к месту своей стоянки, к Семеновскому. В овражке, по которому протекал ручей, около воды в темноте копошились солдаты, позвякивая манерками. То там, то здесь фыркали лошади, звеня мундштуками. Кое-где раздавались понуканья, сердитые покрикиванья то на лошадей, то друг на дружку. В самом Семеновском, в некоторых избушках, мелькали огоньки, то и дело заслоняемые двигавшимися в темноте тенями. Иногда раздается конский топот скачущего в темноте ординарца или вестового, донесется неясный вопрос: «которой дивизии?» «где командир?» – хлопнет быстро затворенная дверь, звякнет щеколда, нерешительно залает собака.

Дурова нашла своего денщика у одного из костров, вокруг которого сидели офицеры ее полка, закусывали на ночь, запивали и говорили о предстоявшем утре. Она присела тут же, отказалась от предложенного ей угощения, потом, пригретая огоньком, улеглась на земле, закутав голову шинелью и под говор товарищей уснула как убитая.

Сон перенес ее далеко от костра. Виделись ей картины детства. Она играла с собаками на берегу Камы. На горе стояла Наталья, горничная, и звала ее чай кушать. Артем, конюший, вел Алкида на водопой. Увидав свою барышню, избалованный конь заржал, да так громко, что земля задрожала – и девушка проснулась…


Примечания

По изданию: Полное собрание исторических романов, повестей и рассказов Даниила Лукича Мордовцева. – Петроград: Издательство П. П. Сойкина [без года, т. 4 – 6], с. 415 – 425.