Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

20. Смерть Петра Могилы

М. П. Старицкий,
Л. М. Старицкая-Черняховская

В большой светлой комнате, изображавшей, очевидно, раньше залу, группировалась теперь вокруг стола вся семья Богдана. Катря, Ганна и Олена были заняты одною работой: они вышивали золотом шелковое знамя. Юрко находился тут же и мастерил себе лук. Несколько месяцев совершенно изменили молоденьких дивчат; теперь они уже не смотрели нескладными подростками, а молодыми и хорошенькими девушками. Высокая, сухощавая Катря, с карими глазами, темными волосами и тонкими чертами лица, походила на отца. Движения ее были сдержанны и плавны, она была очень серьезна, даже, быть может, серьезнее, чем ей полагалось по возрасту; в младшей же Олене еще прорывалась резвая девочка. Она была не так красива, как ее старшая сестра, в чертах ее не было такой правильности, но ее кругленькое свежее личико, с светлыми волосами, большими серыми глазами и блестящими белыми зубами дышало самою обаятельною прелестью молодости и доброго чистого сердца. Юрко тоже вырос и вытянулся за это время. Теперь он не был уже таким вялым и бледным, но все же выглядел очень худеньким, слабым мальчиком и казался моложе своих лет.

Приход Богдана заметили все сразу.

– Тато, тато! – вскрикнул Юрко и, отшвырнувши в сторону свою работу, бросился навстречу Богдану.

– Тато, тато! Я готовлю себе лук и буду с тобой вместе ляхов бить! – закричал он еще по дороге.

– Хорошо, хорошо! – улыбнулся ему Богдан, обнимая одною рукой его, а другой подошедших дивчат. – Вот облепили! Не даете мне и Ганну привитать! Ну, будь здорова, голубка моя! – поцеловал он ее прямо в лоб, не выпуская детей.

– Добрый день, дядьку, – ответила, слегка покрасневши, Ганна. – Устали вы сегодня, так много было хлопот!

– Да, есть немного, – провел Богдан рукой по лбу, выпуская детей. – Но это ничего, пустое. От дела, Ганнусенько, мы не устанем, – произнес он бодро, – вот когда ничего нельзя будет сделать, тогда, пожалуй… Ну, а как же вам тут, дивчата, нравится или нет новое жилье? – обратился он весело к Катре и Олене.

– Да, только страшно, боязно как-то, – потупилась Катря. – Не привыкли мы к такой пышноте.

– Я тут и ходить боюсь: скользко так, – посмотрела Олена на темный, вылощенный, как зеркало, пол.

– А мне отлично! Как скобзалка! Смотри! – вскрикнул весело Юрко и лихо прокатился на каблуке по зале.

– Ого! Вот оно, что значит казак! – усмехнулся мальчику Богдан. – Его хоть и на лед поставь, не споткнется! Не то что дивчина, ей и на родной земле подпорку нужно. А вы привыкайте, приучайтесь, – обратился он к девушкам. – А что если б пришлось вам в королевском дворце хозяйнувать?

– Не дай господи! – вскрикнула с неподдельным испугом Олена, а Катря опустила глаза.

– Так многого вам и не нужно, дети? – усмехнулся как-то неопределенно гетман.

– А зачем нам еще больше? Нам и так хорошо и спокойно! – ответили разом дивчата.

– Спокойнее всего в норе, дети, да только из норы ничего не видно и сделать ничего нельзя, а вот если человек подымется на высокую гору, тогда перед ним вся земля, как на ладони, и видно, что где сделать и как.

– С непривычки голова может закружиться, дядьку, – усмехнулась Ганна, – тогда нетрудно и сорваться с высоты.

– Ах ты, моя тихая головка, – взял ее ласково за руку Богдан, – пусть и взбирается только тот, у кого крепкая голова! А ты бы все пряталась в тени от солнца?

– Нет, дядьку, только не хотела бы быть выше других, когда всем суждено жить в долине. Кто на горе живет, тот далеко и высоко и забывает про людей, оставшихся внизу.

– Ха-ха, Ганнусенько, все ты такая же! – опустился Богдан на мягкий стул. – А ведь всех на гору не втащишь, ох не втащишь, – повторил он задумчиво и затем обратился снова к девушкам: – А вы, дивчатка, того, насчет обеда поторопитесь немножко.

– Зараз, зараз! – вскрикнули весело Катря с Оленой и выбежали в сопровождении Юрка из зала.

– О-ох, ох! – повторил снова задумчиво Богдан, опираясь головой на руки. – Всех на гору не вытащишь, Ганнусю.

Ганна смотрела встревоженно на Богдана, а гетман, склонивши голову, не замечал ее пытливого взгляда.

– Дядьку, – произнесла она, наконец, робко, – вас что-то огорчило… худые вести?

– Нет, Ганнусю, – поднял голову Богдан.

– А что же вы так грустны, дядьку, когда кругом все новые победы, народ везде встает?

– Вот то-то меня и тревожит, Ганно, – перебил ее Богдан.

Ганна глядела на него вопросительно, словно не понимая его слов.

– Сядь тут, подле меня, Ганнуся, – взял ее за руку Богдан, – и слушай, что я буду тебе говорить. Ганна опустилась с ним рядом.

– Вот видишь ли, дитя мое, – продолжал объяснять Ганне Богдан, – народ кругом встает. Да, он слишком настрадался; его уже и выдымая смерть не страшит: или умереть, или добыть себе волю. А как дать волю всем?

– Как? – повернула к нему Ганна свое изумленное лицо. – Ты спрашиваешь, как дать волю всем? Но ведь мы для того и поднялись, чтобы вызволить весь народ из лядской кормыги.

– Так-то так, – вздохнул Богдан, – да сделать это не так-то легко… И вызволить из тяжкой неволи – одно, а дать всем равную долю – другое…

– Мы должны это сделать, дядьку! – вспыхнула Ганна и заговорила горячим, взволнованным голосом: – Как можем мы пользоваться своими правами и привилеями, когда кругом все стонут в неволе? Господь призвал вас, как Моисея, вызволить народ из египетского пленения, и вы должны это совершить!.. О дядьку, не слушайте тех, которые из-за ласощей и прелестей панских расшатывают вашу волю и сбивают вас с пути, указанного вам господом. Господь создал нас всех вольными и равными и не дозволял одним людям обращать других в рабов подъяремных. Не дозволял одним отымать у других последний кусок и тешить себя роскошью, когда ограбленные стонут в нищете. Не дозволял сильным мучить, истязать несчастных. И если эта кривда творится и в других царствах, то не от бога, не от бога она!

Ганна вдруг оборвала речь. Она произнесла всю эту тираду так пылко, что теперь ей сделалось неловко за свое прорвавшееся волнение; но на Богдана оно подействовало чрезвычайно отрадно.

– Любая ты моя горличка, – произнес он мягко, – сам я болею об этом душой… Перед богом-то все равны, но не перед людьми… и на то божья воля… Да разве ляхи дозволят нам когда-либо это?

– Зачем нам смотреть на ляхов, дядьку? Мы кровью своей купили это право, мы завоевали его!

– До этого еще далеко: война еще впереди. Но если мы и победим ляхов, дитя мое, кто позволит нам распорядиться самим?

– Кто же может помешать нам, дядьку?

– Все. Все соседи, Ганно, ополчатся на нас, чтоб не было повадки и своим подданцам. Вот в том-то и горе! – вздохнул он глубоко. – Я и то хлопочу везде, чтобы усилить свои полчища, да союзникам верить нельзя. О, на доброе дело привлечь их трудно, а на злое слетелись бы живо, как вороны на труп!

– И не верь, не верь им, дядьку, – вспыхнула снова Ганна, – верь в свои силы: господь тебя избрал, и он поможет тебе! Смотри, разве мы не видим каждый день знаков его милости? Кругом бегут лядские войска, падают города и замки, народ встает. О дядьку, дядьку, несчастный, обездоленный народ! Кругом встает он, бросает свои семьи и хаты и лавами кровавыми устилает свою бедную землю. – На глазах Ганны задрожали слезы.

– Ему верь, дядьку, на него положись, – продолжала она с воодушевлением, – в нем наша сила! Не верь тем приспешникам панским, которые стараются смутить твое сердце: не на грабеж, не на разбой идет он, – он жизни своей не жалеет, чтоб выкупить братам и волю, и веру, а они пристали к нам лишь для того, чтоб наполнить лядским золотом карманы свои. Зверь дикий живет на воле, птичка малая летает свободно и славит, как знает, бога, только наш несчастный, ограбленный народ отдан здесь на глум и муки панам.

– Ох Ганно, правда твоя, – произнес взволнованным голосом Богдан, – в тебе правда. Но без союзника нам не устоять: поспольство – не войско, а татары – знатоки в войсковых делах.

– Да, «знатоки»… – повторила с горькою улыбкой Ганна, – это и видно. Недаром же друг наш Тугай-бей наших же людей погнал толпами в неволю! Разве ему мало досталось ясыря? Оба гетмана в плен попались, а он еще захватил и наших, оставленных отцами женщин и детей.

– Знаю, знаю! – перебил ее грустно Богдан. – Тугай оправдывался, говорил, что это сделано без его ведома… Да, так или не так, а делать нечего, – вздохнул он, – должны мы смотреть на все сквозь пальцы, чтобы не утерять и этого союзника.

– О дядьку, дядьку, разве татары могут быть нам друзьями? Что им до нашей воли и веры? Им нужен только ясырь! Уж если без союзника не устоять нам, отчего не просишь ты московского царя? Московский царь – не хан крымский; я верю, что он протянет нам свою руку щиро, нам, младшим детям: ведь Москва одной с нами веры! Ведь у людей московских должно также болеть сердце, как и у нас, за те поношения, которые терпит здесь церковь наша от ляхов! Да разве б они стали чинить нам такие кривды, которые делают нам теперь татары? Татары – неверные, вечные враги наши и идут с нами защищать нашу веру и волю?!

– Все это так, так, голубка моя, – взял Богдан ее руку в свою, – да нам надо искать не тех союзников, которые сердцу нашему ближе, а тех, кому нужнее с нами союз. Но горе наше: у Москвы теперь мир с Польшей и клятвенное обещание стоять друг за друга против великих врагов, а особенно против татар. А мы должны искать себе в союзники врагов Польши.

И Богдан принялся разъяснять Ганне разницы политического положения соседних стран. Ганна слушала его, покачивая отрицательно головой; казалось, правда ее не согласовалась с условиями политической жизни.

– Так-то так, голубка моя, – окончил он, – человеку, незналому в этих вещах, все кажется таким простым и понятным, а как начнешь разбирать да умом раскидывать, так и вьешься, как река в крутых берегах.

Ганна ничего не отвечала; лицо ее было серьезно и печально. Богдан встал и прошелся несколько раз по комнате.

– Вот что, Ганнуся, – остановился он перед ней после довольно продолжительной паузы, – думаю я этими днями в Печеры поехать; дела теперь налажены, ничего пока важного нет, только наблюдай… Так вот я хочу всех вас взять с собою помолиться богу, поклониться святыням, поблагодарить милосердного за оказанные нам милости, а главное – хочу повидаться с превелебным владыкой; давно уж зовет он меня к себе. Поговорим с ним и все рассудим. Он один может разрешить все мои тревоги и сомнения.

Ганна оживилась.

– О, да, дядьку! – произнесла она с восторгом.

В это время двери отворились, и в комнату вошел Золотаренко. Разговор прервался.

– Ну, гетмане, челом тебе до пояса, а если хочешь, то и до земли, – приветствовал громко вошедший Золотаренко.

– Здоров, здоров, друже, – отвечал весело Богдан, – ну, что, как наша муштра?

– Отлично учатся хлопцы: здорово ляхов бить будут!.. А видел ли ты, гетмане, Богуновых орлят?

– Нет.

– Эх, и лыцари же будут. Как на подбор! И про него самого я слыхал. Фу, ты, какую важную ж штуку придумал Богун! – воскликнул оживленно всегда молчаливый Золотаренко и принялся рассказывать Богдану о необычайном геройском подвиге своего друга.

Богдан тоже оживился. Вскоре к разговаривающим присоединился и Кречовский.

– Славно, славно, сокол мой! А ну-ка пусть еще поищут ляхи у себя таких лыцарей! – приговаривал Богдан, слушая его рассказ.

Ганна же с девушками принялась за приготовление обеда. Гетман с друзьями собирался уже приступить к трапезе, когда в комнату вошел молодой джура.

– Ясновельможный гетмане, – объявил он смущенно, – какой-то горожанин хочет видеть вашу милость. Мы говорили, что гетманская мосць теперь отдыхает, а он требует, чтобы немедленно; говорит, новости важные есть.

– Веди его сейчас, – приказал гетман.

Все как-то насторожились и переглянулись. Через несколько минут казачок снова вошел в комнату в сопровождении седого горожанина, одетого в темную, но дорогую одежду.

– Ясновельможный гетмане, – произнес вошедший дрожащим старческим голосом, кланяясь в пояс.

– А, брат Балыка! – вскрикнул радостно Богдан, подымаясь с места.

В одно мгновение перед ним промелькнула та картина, когда он, осмеянный на сейме, возвращался через Киев и был встречен там святым братством. О, эти простые, смиренные люди, сколько отваги и уверенности вдохнули они в него! Сердце гетмана преисполнилось чувством радости и благодарности.

– Ну, здоров, брате, здоров! Спасибо, что отведал нас, – говорил он, обнимая старика. – Что же у вас доброго делается? Какие вести? – продолжал он оживленно, не замечая того, что лицо Балыки было сосредоточенно и печально.

– У нас-то все хорошо, да вести худые, пане гетмане, – отвечал Балыка.

– Как? Что? – отступил встревоженный Богдан.

– Рачитель наш, заступца наш единый, наш превелебный владыка, – произнес Балыка, поднося руку к глазам, – приказал всем вам долго жить.

– Владыка?! – вскрикнули разом Ганна и Золотаренко с Кречовским.

– О боже мой, – простонал Богдан, опускаясь на близлежащий стул, – все друзи наши оставляют нас!

Словно пораженные громом, все окаменели. Несколько секунд никто не произнес ни одного слова. Балыка молчал.

– Да как же сталось это? Какая причина? – спросили, наконец, разом Кречовский и Золотаренко, подаваясь вперед.

– Никто не знает, – развел руками Балыка и продолжал, отирая глаза: – Владыка был в самых зрелых летах, всегда он был здоров и крепок, все время проводил он в неустанных делах: он рассылал теперь всюду свои воззвания, он направлял по всем местам братию, был бодр и весел, и никакая слабость не трогала его. Жил нам на славу и утешение и жил бы много лет, когда б… О господи, – прервал на минуту свои слова Балыка, отирая глаза.

– Ляхи его ненавидели, у него было много врагов. Что сделалось с ним, никто не знает; собрались все фельдшера и знахари и ничего не могли пособить; подымали и мощи святые – не помогло. Он таял на наших глазах в страшных муках; в два дня его не стало. Когда же владыка почувствовал, что близок уже его последний час, он призвал нас, всю братию, и сказал нам: «Дети, отхожу от вас, не окончивши того, что начал. Не скорблю о том, что свет сей оставляю, а скорблю о том, что мало совершил еще для охраны вашей. Кругом вас волки, звери лютые. Кто охранит без меня возлюбленное стадо мое?» Мы плакали все, преклонив колени, – продолжал Балыка прерывающимся голосом, – и он, рачитель наш, глядя на нас, прослезился. «Не скорбите, дети мои, – обратился он к нам, – не оставлю вас сирых без пастыря: есть муж достойный, гетман, освободитель наш, – ему поручаю и вас, и всю церковь мою, пусть он станет вам всем вместо отца».

Богдан слушал Балыку молча, опустивши голову на руки. При последних словах он вздрогнул и поднялся с места.

– Мне, меня? О господи! – произнес он прерывисто, не будучи в силах преодолеть охватившего его волнения.

Ганна плакала. Кречовский и Золотаренко стояли потупившись.

– Тебе, тебе, отец наш, – продолжал со слезами Балыка. – Уже и тело святого оборонца нашего холодело, а он поднялся на ложе, сам снял с себя этот золотой крест, – Балыка вынул из шелкового платка золотой, украшенный каменьями крест, – и сказал нам: «Поезжайте к нему и скажите, что благословляю его еще раз вот этим святым крестом. Скажите, что его наставляю хранителем креста и веры».

– Меня, меня, недостойного, бессильного?! – вскрикнул Богдан, опускаясь на колени и прижимая к губам золотой крест.

– Затем он упал и закрыл глаза. Мы все стали на колени, думали, что он уже отходит, – заговорил снова Балыка, – но он еще раз открыл глаза и произнес уже совсем тихо: «Передайте ему, чтоб помнил мои слова, чтоб верил, чтоб верил…» Что дальше хотел сказать святой отец, мы уже не расслышали. Рачитель наш, заступник наш испустил дух и отошел от нас в вечность.

Голос Балыки задрожал и осекся; из красных старческих глаз катились по морщинистым щекам слезы. Все были растроганы и потрясены.

– О боже мой! Боже мой! Боже! – застонал, подымаясь, Богдан и, прижимая к губам золотой крест, вышел нетвердой поступью из комнаты.

Известие о смерти митрополита произвело страшное впечатление на Богдана. Со смертью владыки он терял единственного мудрого наставника и друга, который помогал ему и советом, и делом, и своею сильною волей, поддерживая его смущающуюся душу. Да, это был человек, стоявший толовой выше всех окружающих. Богдан сознавал это лучше всех и чувствовал, что родная церковь и вера потеряли в нем такого оборонца, какого им не сыскать вовек. Кроме всех достоинств Могилы, как мудрого и отважного правителя, кроме общности интересов, влекла к нему сердце Богдана и глубокая симпатия: весь облик царственного владыки произвел на Богдана сильное впечатление и остался в его сердце навсегда. И вот теперь этого человека, так недавно еще полного сил, энергии, отваги, нет уже больше на земле. Ко всей этой горечи, этой потери присоединялась еще и трагическая обстановка смерти святого отца. Не было сомнения, что виной ее являлись враги веры и отчизны.

– О, если бы я был там, ничего бы подобного не случилось, и владыка остался бы жить на славу и утешение нам! – повторял сам себе Богдан, терзаясь тем, что, благодаря своей непростительной медлительности, он не увидел владыки и не испросил его совета на дальнейший путь. Но больше всего потрясли и тронули его последние слова владыки.

Все время, подымая восстание, Богдан сомневался в своих силах, теперь же владыка сам, в предсмертную минуту, завещал ему все свое дело и его поставил оборонцем церкви и страны. Этот высокий завет, показывавший, как верил владыка в силы гетмана, наполнял сердце Богдана чувством глубокой гордости, но вместе с тем и смущал его своей ответственностью.

– Мне ли, грешному, недостойному? – шептал он, прижимая к своим губам крест, который владыка носил всегда на груди. – О, если бы ты был жив, чего бы мы ни сделали с тобой! А я… я сам!..

Но, несмотря на эти слова, Богдан чувствовал, как завещание владыки освящало дело восстания в подвижничество великое и подымало его самого в своих глазах, наполняя душу приливом новой энергии, уверенности и силы.

– Ты поручил мне охранить святой крест и бедный люд мой, – говорил он, обращаясь мысленно к тени покойного владыки, – и клянусь твоему праху, как клялся тебе: или самому погибнуть, или защитить и укрепить всю страну.

Богдан хотел отправиться немедленно на похороны владыки в Киев, но узнал от Балыки, что, по причине сильной жары и страшно быстрого разложения, тело святого отца было уж предано земле. Известие это усугубило еще более горе Богдана. Однако наступающие события не дозволили гетману долго предаваться ему.


Примечания

События главы происходят летом (в июле?) 1648 г., в то время как Петр Могила умер 1 января 1647 г., за полтора года ранее. Анахронизм, но художественно оправданный.

Публикуется по изданию: Старицкий М. П. Богдан Хмельницкий: историческая трилогия. – К.: Молодь, 1963 г., т. 3, с. 151 – 160.