Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

Сон

Марко Вовчок

Дивный мне, братцы, сон приснился. Такой, скажу вам, сон, что я с той поры покою не знаю. Никакая явь тому не научит, чему он меня научил. Точно какая плева с глаз спала, точно я был слепой и вдруг прозрел. И с той поры взяла меня одна тоска, это чтобы всему миру послужить, сдернуть ту плеву у него с глаз, – потому весь мир, как посмотрю не зряч, а слеп.

Вот слушайте. Я расскажу все по порядку.

Родом я из далекой губернии, родился в деревне, в курной избе. Родители мои были люди смирные и благочестивые. Они, можно сказать, весь свой век только пахали да скородили, молотили да молились богу, да кручинились, чем подушное заплатить. Ровно как гляжу на них: завсегда заботные, понуренные, да пришибленные. Почитай все их разговоры были про то, меньше ли придется голодать эту зиму, чем прошлую, или больше. Очень мне жалко, что я не маляр: я бы вам намалевал их, как они, бывало, сидят в черной избенке да расчитывают по пальцам, сколько грошей куда отдавать, да выгадывают, как бы дотянуть до новины, и у обоих такие лица, ровно их за сердце змея сосет, да еще окромя на шею им жернов навален.

Взрос я не на меду, не на пряниках, и на семнадцатом году в дворню попал.

Как сейчас я это вижу, как к нам дворецкий со старостою пришли. Дело было осенью, ввечеру. Отец уж сколько дней хворый лежал. Мать при лучине рубаху чинила, а я вершу ладил, надеялся, не наловлю ли себе рыбки в пруду. Вдруг застучали в окно. Мы сейчас догадались, что староста, потому уж знали его стук. Мать вскочила, я бросил вершу ладить, а отворять еще не идем, может, утешаемся, так только показалось, потому уж коли староста в избу, так не с пирогом потчевать. И отец приподнял голову, слушает. Опять как застучат, так чуть-чуть окно не вылетело.

– Иди, иди, – говорит мне мать, – иди, отворяй.

Я к двери и отворил.

Вижу входит староста, а за ним какой-то неизвестный человек в немецкой одежине.

– Темечко-то берегите, Никита Василич, а то чтобы опять не зашибить, – говорит староста и так говорит, ровно ему в голос-то навалили пуд масла да туда ж пуд меду бурхнули.

Никита Василич этак низенько пригнулся в двери, ровно в какую нору влезает и фыркает:

– Фу ты, какая вонь!

А староста ему:

– Это от лучинки, Никита Василич, от лучинки.

Тут я смекнул, что это дворецкий, потому как мы его близко не видали, а что его зовут Никитой Василичем знали.

– Это мальчишка-то? – спрашивает Никита Василич, а сам глядит на меня.

– Это, это, Никита Василич, – отвечает староста.

Никита Василич взял меня за плечо, повернул этак перед собою туда и сюда, вон как бабы паневу вертят, когда покупают.

– А что, он смышлен? – говорит.

– Смышлен, смышлен, – отвечает староста. – Известно, на деревне рос, так стати у него нет, а как поживет в хоромах…

Никита Василич перебивает:

– Да выбирать не из чего, значит годится. Сейчас его и заберем.

И кивает мне:

– Сбирайся-ко, молодец!

Тут у меня в голове таково вертеж пошел, что кругом все ровно туманом застлало.

Помню, мать голосила, а староста твердил:

– Глупая ты баба, не можешь понять… Глупая ты баба! Должна бы ты благодарить!

А Никита Василич смеялся:

– Не сьедим его у тебя, цел будет!

Помню, как подошел я к отцу прощаться, так он поднялся и на лавке сидел, и глаза у него этакие большие, ровно он тонет, волосы всклокоченные, грудь голая, и как мы обнялись, так он весь дрожал и тело у него что твой огонь.

Помню, как мы пошли по улице, так мать все следом за нами бежала. Подходить ко мне ей заказали, так она поодаль бежала. Только у барского двора отстала. Я оглянулся и вижу, – ухватилась она за березу и приникла к ней.

Помню, что староста с Никитой Василичем разговаривали между собой про какого-то Семена Ивановича, что он дурак, и смеялись. Уж это я вам не стану рассказывать, как привели меня в людскую, как терся я мылом да поливался горячей водой, как меня обчакрыжили, обули в сапоги, одели в лакейскую одежину да повели в хоромы.

Наша деревня была большая, душ сотен пять, и хоть мужики горевали впроголодь, барские хоромы от этого не тускнели. Как привели меня туда впервой из курной-то избы, от дымной лучинки, так я просто ослеп: снизу и сверху, и со всех сторон, и из всех углов блестит, лоснится, сверкает и сияет. Стою я, да только рукавом лоб вытираю. В новой одежине таково чудно, жарко, тесно, ровно в каменную махотку залез, а в глазах все двоится и кружится, белые двери, позолоченные ручки, свечи, зеркала, все так и прыгает, словно живое.

А сердце ровно пропало, и на том месте только ноет да щемит, щемит да ноет.

Выходит барин. Этакая красава, – на мещанскую бабу похож – белый, пухлый, и пахнет от него как из оранжереи.

Дворецкий меня ему показывает, что вот, де, на место Петрушки мальчик.

– Как тебя зовут? – спрашивает меня барин.

– Гераськой, – отвечаю.

– А! Герасим! – говорит (и так это голосом мне доводит, что, мол, сиволап ты, и имя-то своего доподлинно не знаешь!). – Ну, хорошо, будь исправен, а я тебя не обижу.

Дворецкий толк меня в спину.

– Кланяйся, говорит, глупый!

– Полно, полно, Никита, – усмехается барин, – это не беда!

Надо вам сказать, что барин наш на всю губернию славился, что добрый да милостивый: как если у нас и бывали порки на конюшне, так не по его приказу, а от управителя, и он до этого не доходил, ровно и не знал. Чтобы там ногами топать, али кричать, али арапником хлестать, как прочие господа, так этого у него и в заводе не было. Барыня тоже своими руками не дралась, а всякие там ссылки и всякое палачество шло через экономку Анфису, старую настырную девку, что заправляла у нее всем женским людом.

Тяжеленька была первая ноченька в барских хоромах! До свету до белого проворочался и, что греха таить? не раз смочил подушонку горючими…

Ну да по пословице: плачешь, плачешь, а потом чихнешь и утрешься.

Встал я, нарядился в лакейскую одежину, принялся мести да чистить хоромы. Работаю щеткой, махаю метелкой, а сам дивуюсь на разные диковинки да барские затеи, и занятно мне это кажется, даже тоску свою словно попризабыл. И вдруг вижу на одн[ом] столике этак золочен человечек, а на голове у него шар и пригнетает его видно тот шар – ведь он, бесердешный, скорчился, жилы на руках надув, на лбу у горемыки этак морщ[ины], словно сохой прошло – глядеть – сердце заноет. И не знаю с чего, только показ[алось] мне, тот человечек на моего отца и мать похож, – так терпелив и так само забота и работа его изгоревали и так само все стоит себе молчком… И тоска, ровно змея, загоревала меня.

– Что ты разгляд[ываешь], Герась? – сказали у сам[ого] моего уха.

Я так и пригнул – барин. Стоит в вишнев[ом] халате с кисточками и усмехается, сытый, на шее сала как на поросятине, и такой он мне […]


Примітки

Оповідання друкується вперше, за фотокопією з автографа. Фотокопія зберігається в Відділі рукописів Інституту літератури ім. Т. Г. Шевченка АН УРСР, ф. 4, № 442. Оригінал знаходиться в Інституті російської літератури (Пушкінський дом) АН СРСР.

Оповідання не закінчене, не має дати; тематично близьке до творів авторки, написаних в кінці 50 – на початку 60-х pp. XIX ст.

Подається за виданням: Марко Вовчок Твори в семи томах. – К.: Наукова думка, 1965 р., т. 3, с. 657 – 661.