Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

Незаконнорожденные

Николай Костомаров

Из моих воспоминаний

В молодости случилось мне быть в Славяносербском уезде, Екатеринославской губернии. Я гостил у одного помещика и пожелал посетить Луганский литейный завод. Помещик обязательно предложил мне съездить туда на его лошадях. Приходилось ехать верст семьдесят или восемьдесят не по почтовой, а по проселочной дороге, потому что таким путем было ближе. Дорога эта хотя не была уставлена верстовыми столбами и не окопана рвом, а потому не могла носить названия почтовой, но она называлась большою извозчичьею дорогою, и по ней постоянно сновали обозы. Мне пришлось ехать по ней, заезжая кормить лошадей в постоялые дворы, которые назывались также корчмами и шинками, потому что там продавалось хлебное вино и происходили веселые сборища простонародья.

Следуя по этой дороге, я наехал на постоялый двор, стоявший на опушке леса. Местоположение было ровное и пустынное. Кроме огороженного двора, с навесами на внутренней стороне огорожи, и длинной избы, выступавшей фасадом на дорогу, не видно было никакой постройки. Но то был наружный обман. Стоило только от задней стороны двора пойти в низкорослый лес, состоявший из кустов орешника и мелкого дубняка, то не далее, как прошедши сажень пятьдесят, вы очутитесь на краю обрывистого яра, а в глубине его увидите светлую полосу реки, пересекаемую там и сям зелеными островками камышей, а за рекою безобразные кучи соломенных крыш, над которыми возвышалась церковь с белыми стенами и железною кровлею, окрашенною зеленым цветом. Едучи по дороге, нельзя было подозревать близости селения в этой, по-видимому, пустынной, местности.

Было время кормить лошадей. Мы повернули к постоялому двору. Прямо против него на дороге стоял, остановившись, большой обоз извозчичьих телег; лошади были распряжены и кормились у своих телег, а у самых дверей избы сидел кружок извозчиков: они обедали. Им прислуживали две женские фигуры, обе девушки, судя по убранству. Одна высокая, стройная, другая, помоложе первой, приземистая. По их приемам сразу можно было узнать, что первая была хозяйка, а вторая работница.

Я вышел из экипажа; хозяйка пригласила нас въехать во двор. Я вошел в просторные сени: влево помещался собственно шинок, вправо – хозяйское жилье. Я направился вправо и вошел в избу, разделенную на две половины перегородкою, не доходившею вверху до потолка. В первой половине был дубовый стол, закрытый скатертью, и лавки вдоль стен; на стенах не было никакого убранства, кроме полос, проведенных сверху донизу желтою охрою, да увядшей зелени за образами.

За перегородкою, сквозь полуотворенную дверь, я увидал висячую колыбель и мальчишку лет трех или четырех, оставленного в избе качать колыбель, но на самом деле игравшего чем-то подле колыбели. Хозяйка, долго занятая раздачею корма извозчикам, вошла наконец в избу, зашла за перегородку и стала кормить грудью лежавшего в колыбельке ребенка. Явление это показалось мне странным. Что девушка родила – это дело было чересчур обычным, – но, чтоб девушка, родивши, продолжала ходить в девическом уборе и в нем кормила своего ребенка, – это было нарушением народного обычая, по которому такая особа непременно должна ходить с покрытою головою, как замужняя.

В южной России, где происходило все это, есть даже особая кличка для таких особ – покрытка. Мое юношеское воображение уже готово было об этой девушке сочинить целый роман. Я попытался завести разговор с нею. Показывая вид, будто не понимаю и не замечаю, что она девушка, я спросил ее: «Ваш муж, хозяюшка, дома?»

– Мой муж не приезжал еще! – отрывисто отвечала она и ушла в сени, видимо, желая уклониться от моих дальнейших расспросов.

Покормивши лошадей и расплатившись за все взятое, я уехал дальше в свой путь.

Лет через десять случилось мне снова проезжать по то же дороге и заехать в тот же постоялый двор. Я увидал та прежнюю хозяйку, но в другом наряде. На ней не было уж девической повязки и висящей на спине косы; голова её была повязана шелковым платком, чрезвычайно пестрым; сама она была одета в ситцевое платье малинового цвета белыми разводами; напереди висел зеленый с желтыми цветами передник, на груди была голубая косынка, на шее несколько ожерельев из бус – красных, зеленых, белых, синих. В ее глазах отражалось что-то нахальное, вызывающее, что-то свойственное, как и ее одежда, красавицам легкого поведения. Такою показалась она мне, хотя в обращении со мною была она суха и неразговорчива. Я заметил, что давно когда-то проездом я был у нее.

– Это может статься, – отвечала она, – к нам многие проезжие заезжают.

Двое мальчиков беспрестанно вертелись около нее. Одному было лет около двенадцати, другому около девяти.

– Это ваши дети? – спросил я.

– Мои! – отвечала хозяйка.

– Вы давно держите здесь постоялый двор? – продолжал спрашивать я.

– Тринадцатый год пошел, – был ответ.

Она затем вышла. Дети остались в избе. Я попытался завести разговор с ними. Я спросил старшего: «Как тебя зовут?»

– Глеб! – отвечал мальчик.

– А тебя как? – спросил я другого.

– Вак! – отвечал тот, очевидно, произнося неправильно свое имя, которое было – Вакх.

Тут пришло мне на память, что у сельского духовенства существует обычай давать при крещении незаконнорожденным имена мудреные, то есть такие, которые редко даются. Целый календарь таких имен сохраняется у них про запас для незаконнорожденных исключительно. Старший из детей, Глеб, был красивый мальчик: темно-русые волосики вились у него кудрями по вискам, глазки были быстрые; живое личико с правильным очертанием имело в себе что-то привлекательное; постоянная детская улыбка оживляла его губки; во взгляде светились признаки ума.

Иным казался Вакх, с красноватыми ресницами, с прищулеватыми глазами, с большими нахмуренными бровями, с рыжеватыми волосами и с веснушками на лбу; он смотрел как-то неприглядно, и в его чертах заметно было выражение злости. Я подозвал Глеба и дал ему пряник. Мальчик, улыбаясь, поклонился и хотел поцеловать мне руку, которую я отдернул. Вакх следил за движениями брата, и на лице его заметил я признаки зависти и досады.

Но вслед за тем я подозвал Вакха и дал пряник и ему. Вакх, не поклонившись, убежал опрометью с пряником за дверь в сени, куда уже прежде вышел его брат. Через минуту я услышал в сенях спор, крики, затем визг; я отворил дверь и увидал такое зрелище: меньшой брат отнимал у старшего пряник, старший не отдавал; меньшой вцепился зубами старшему в руку, а тот, обороняясь, кричал и визжал от боли, причиняемой кусаньем. Из противоположной двери, где помещался шинок, вышла хозяйка, вероятно, встревоженная ссорою детей, дала затрещину Глебу а потом, схвативши Вакха за вихор, безжалостно тузила его пинками по спине.

– Ох ты Боже мой! – вопила она. – Что это такое? Какая напасть мне с этим ребенком! Уродится же на свет такое злющее! Еще в люльке лежал – все орал, ни днем, ни ночью никому покоя не давал: зубки у него начали пробиваться не по-людски рано, когда ему еще полгода не было, так он ажно матери груди кусает… А как стал подрастать, да стали его учить ходить, тут-то с ним было возни! Ты ему говоришь: становись левой ножкой, а он нарочно станет правою, будто не понимает! Ты ему говоришь: не бери этого или другого, а он нарочно возьмет! Огонь раза два хватал руками, нарочно затем, что ему говорили: «Не бери, жижа!» А бывало, как станут ему голову мыть – тут-то и плачу и крику! Руками и ногами так и отбивается, да попадет меня за палец и кусает. И чем больше в рост шел, тем становился хуже и злее. Один раз – поверите ли – пустил в мать нож! Раскапризничался за обедом – не ту, вишь, ему ложку подала, – а тут ему говорят: «Вон мама смотрит!» Он как закричит: убью маму! Да через стол как кинет ножом! Слава Богу, пролетел нож мимо уха и врезался в печку, а то ведь и в глаз попасть мог! А он сам после того еще смеется!

– Без отцовского надзора, видно, рос, – заметил я, стараясь втянуть ее в речи о таких предметах, о которых она, очевидно, не хотела со мною вести разговора.

– Да, со мною нет мужа! – произнесла хозяйка и стремительно вышла вон.

Когда пришло время уезжать, я велел позвать хозяйку для расчета. Взяв все, что ей следовало, она произнесла:

– Барин! Позвольте вас просить об одном деле.

– Извольте: что нужно? – отвечал я.

– Не будет ли милость ваша пожаловать что-нибудь бедному человеку? Шел онадысь мимо нашего двора какой-то чужестранный, в Киев ходил на богомолье да на дороге пристал, а денег у него нет ни гроша: Христовым именем, видно, питался. Забрел отсюда в село, да ничего не выпросил и, йдучи из села, с дороги сбился и далее не мог идти, так и упал… долго не ел! Ребятишки увидали да собрались около него, и ну смеяться над ним; а я ездила отсюда – должок нужно было получить, забирала вином, – да ворочаюсь, а он лежит и стонет! Мне стало его жалко, я посадила его к себе в повозку и привезла. Как покормила, так отходился: то было хоть за попом посылай, а теперь уже хотел бы опять в свой путь следовать, да не с чем. Я бы ему от всей души пособила, да наши достатки не Бог знает какие. Приезду что-то маловато становится. Явите божескую милость, барин! Пожалуйте ему, бедняку, что-нибудь на дорогу.

– Где он? – спросил я, заинтересовавшись рассказом хозяйки.

– Да вон в той избе, где шинок, за перегородкою на печи, я его уложила. Намедни так был слаб, что еле душа в теле держалась, через силу говорить мог, а вот пятый день сидит, так теперь опять молодец, – отвечала мне хозяйка.

Я вошел в другую избу, так называемую черную. Она была просторнее той, где я поместился. С левой стороны у окна стояла огромная бочка с медным краном; направо была стойка с рядом полок на стене, на которых расставлены были штофы, полуштофы, кружки, стаканы, бутылки. Вся остальная часть избы занята была лавками, столом и большою печью, выходившею углом в средину избы; от печи до наружной стены шла перегородка, так же как и в прежней избе. Из-за перегородки вышел мужик лет пятидесяти, в истасканном серяке, с русою бородкою. Он поклонился тем благочестивым поклоном, каким отличаются богомольцы.

– Ты в Киев ходил, дядя? – спросил я.

– В Киев, кормилец! – отвечал он. – А теперь ворочаюсь ко двору.

– Откудова ты?

– С Дону, кормилец, из-под Ростова.

– Что ж это с тобой, дядя, сталось такое? Давно ты в дороге?

– С ранней весны, кормилец. Что было с собой из дому взято, поисхарчился, а как назад пришлось ворочаться, денег не осталось ни копейки. Христовым именем шел, батюшка! Где покормят да милостынки подадут, – тем и жив, а где – ничего не дадут да еще и собаками потравят… Бывало и такого за грехи наши! Сказали люди, что по этой дороге будет ближе, – я и пошел… да вот по дороге заболел; Думал, смерть уже Бог посылает, ан вот нет! Нашлись добрые люди, пожалели меня!

– Тебя, говорят, дядя, ребятишки обижали? – спросил я.

– О нет, барин! Ну как там обижали, крысы этакие! Известно, народ молодой, глупый! Им бы все только смехи да блажь! И как можно на них сердиться? Грех! Господь сам таких к себе звал, говорил, что вот такие-то в царствие божие войдут.

Я дал этому человеку несколько серебряных рублей на дорогу и пожелал счастливо и благополучно добраться до дому и встретить там всех своих близких здоровыми.

Когда я собирался уезжать и готов был садиться в экипаж, к избе подъехала тройка. Из повозки вышел мужчина лет тридцати или сорока, высокого роста, краснощекий, с маленькою круглою бородкой, одетый по-купечески. Хозяйка стояла на пороге сеней и приветствовала приезжего с такими приемами, по которым сразу можно было видеть, что они друг друга давно знают. Когда я уже поместился в экипаже, обернувшись к ним, я заметил в этих приемах такие черты, которые обличали, что между ними были самые близкие отношения. Как это подмечается – кто его знает, и объяснять этого я не берусь, но только с детских лет я в подобном случае всегда угадывал и не ошибался.

Проехавши верст двадцать пять, я снова остановился в другом постоялом дворе. Виданное на прежнем постоялом дворе не выходило у меня из головы, и я завел с хозяином разговор, касавшийся женщины, остановившей мое внимание. Я рассказал историю подбившегося на дороге богомольца и с похвалою отозвался о сострадательности и милосердии хозяйки.

Хозяин лукаво улыбнулся и сказал:

– Да-с! Оно точно! Милосердная жена! Вот и купцы проезжие сказывают – благодетельница-де настоящая. И накормит, и напоит, и спать с собой положит; пожива, говорят, славная, и плата не больно дорога… Да-с.

– У ней дети есть, – заметил я.

– Как не быть им! – сказал хозяин. – Те, что с ней ночуют, чай живые же и здоровые люди! Как не быть детям!

– Кто она такая? – попытался я спросить.

– А кто ее знает! – отвечал хозяин. – Мы от ней далеко живем, знаем только от проезжих, что оттуда сюда, а отсюда туда ездят. Только-то и знаем, что от них слышим. Наше дело сторона.

Итак, мне становилось ясно: дети, которых я видел, – произведения разных проезжающих дворянчиков и купчиков… Какой цинизм! Но как сочетается с ним это христианское милосердие к несчастным? Тут что-то несовместимое. Хотелось было мне тогда узнать, кто эта женщина и какими путями она дошла до этого. Однако я более ничего о ней не узнал, а уехав, забыл о ней.

В 1883 году случилось мне снова побывать в крае, в котором я живал в юности, и проехать по той же дороге. Когда приходилось ехать мимо леска, на опушке которого стоял постоялый двор, я не заметил даже никакого следа его. Вокруг все было пусто. Тут навстречу ехал кто-то, я остановил его и спросил о постоялом дворе, стоявшем здесь когда-то – куда он делся, не перенесен ли в другое место? Мне отвечали, что тут двора не было, и не помнят, чтоб он был. Мужик, говоривший это, был лет сорока на вид.

Меня так занял тогда этот двор, что я решился завернуть в село, покормить там лошадей и расспросить об исчезнувшем дворе. Мы спустились, экипажем с горы и очутились в селе. Был воскресный день, служилась обедня. Прямо против церкви стоял постоялый двор. Я приказал ехать туда, а сам пошел в церковь. Священнодействовал старичок лет шестидесяти с лишком, седой, лысый, зело благообразный. По окончании литургии я подошел к нему, отрекомендовался и завел с ним разговор, сделав несколько общих вопросов; священник любезно пригласил меня к себе пить чай. В разговоре с священником я сообщил, что заехал в село нечаянно, потому что не нашел возле дороги постоялого двора, который стоял на опушке леса.

– О! там давно его нет! – сказал священник. – Это, видно, вы езжали здесь очень давно, тогда еще, когда двор тот держала Емельяновна.

– Да, – сказал я, – а ее, видно, там уже нет, перешла?

– Перешла! – сказал священник. – Да не то что перешла, а отошла, а куда – то в руце божией! Царство ей небесное и прощение, бедной грешнице!

– А вы знали ее, батюшка? – спросил я.

– Я не здешний, – отвечал священник, – я из Бахмутского уезда сюда перевелся. Так я знал ее там еще подростком, – девочкою; правда, один раз только видел, когда по окончании курса ездил искать себе невесты, а здесь уж судилось быть ее духовным отцом.

И рассказал мне священник биографию бывшей содержательницы постоялого двора. Вот что я узнал от него.

Она была дочь сельского диакона и воспитывалась в тех узких условиях, в которых заключалась тогда, как в заколдованном круге, вся жизнь сельского духовенства. Она выучилась читать гражданской и церковной печати книги, писать по-русски, хотя с большим незнанием орфографии – и только всего. Скоро она вступила в тот возраст, когда священнические и дьяконские дочки ожидают посещения семинаристов, которые, по окончании учения в семинарии, путешествуют по приходам, выискивая себе и подходящих невест, и мест.

Но не судилось явиться к молодой дьяконской дочери такому искателю, а возгорелось ее сердце страстью к молодому помещичьему сынку, который, получив первый офицерский чин, испросил себе отпуск в родительский дом и оставался в нем целых четыре месяца. Отправился один раз этот офицер в церковь, и дьяконская дочка так умильно посмотрела на него, что на другое воскресенье, в той же церкви, прапорщик поклонился ей, как уже знакомой, а при выходе из церкви подошел к ней, завел с нею разговор, хвалил ее красоту и так пленил ее, что, прощаясь с ним у ворот своего домика, Параша (так звали дьяконскую дочь) дала ему обещание ночью придти в барский сад чрез калитку, у которой он будет дожидать ее.

Такие романтические свидания повторялись несколько раз; офицер давал Параше честное слово, что женится на ней, но объяснял, что этого нельзя сделать сразу, не подготовивши своих родителей, и притом необходимо получить по службе разрешение начальства. Даже и тогда Параша не потеряла веры в крепость его обещаний, когда он объявил, что должен ехать на службу, подтверждая уверение в том, что воротится с разрешением от начальства и тогда уже объявит своим и ее родителям. Он даже условился писать к ней до того времени и, по ее указанию, обещал адресовать свои письма ко вдове дьячихе для передачи ей, Параше.

Простодушная Параша свято ему верила, хотя не только в течение трех месяцев срока, в который он обещал ей возвратиться, но и в течение полугода она не увидела его и не получила от него ни одной строчки. Между тем ночные свидания в барском саде стали давать о себе знать. Шила в мешке не утаишь, говорит пословица, а ребенка в утробе матерней тем более, – прибавляют женщины. Надобно было сознаться в своем преступлении родителям.

Подобные события с девицами возмущают всякую семью, к какому бы сословию она ни принадлежала, но в семьях духовных лиц они очень редки и потому особенно страшны. От этого кара, постигающая преступницу, бывает ужаснее, чем в какой бы то ни было иной семье, хотя бы даже и в дворянской. При деспотизме владык и при строгости канонических правил, которые владыка всегда может приложить к делу, если захочет, легко можно такому духовному лицу потерять свой сан, а извержение из сана часто для духовного лица равняется осуждению на смертную казнь посредством голода.

Когда Параша упала к ногам отца и матери и объявила о своем грехопадении, дьякон ничего не сказал, только потупил голову, потом остановил мановением руки расходившуюся в проклятиях дьяконицу, сказавши ей: «Оставь!» Вслед за тем он заперся от всех и пробыл один почти сутки. На другой день дьякон объявил своей жене, что им предстоит разлучиться навеки со своею дочерью, что она для них навсегда померла; жить с нею, оставаясь в дьяконском сане, невозможно: языки людские заклюют, а поп напишет благочинному, и потом, чего доброго, в правление позовут и удалят от должности. Надобно вооружиться терпением. Послал-де Господь крест тяжелый за грехи: надобно его нести.

«Есть у меня, – говорил дьякон, – деньги ее: с ее рождения я скапливал на ее долю по десяти рублей в год, и вот уж набралось семнадцать десятирублевок: отдам ей, и пусть идет куда хочет!» Дьяконица только плакала, но не возражала. Призвали дочку, вручили ей сто семьдесят рублей и приказали немедленно уходить из родительского дома и никогда в него не возвращаться.

«Не умела ты слушаться родителей, которые тебе добра хотели, – поживи с чужими людьми и их послушайся. Что посеяла, то и пожинай теперь!» И несчастная вышла и приютилась у той самой вдовы дьячихи, чрез которую, как надеялась, должна была получать вести от своего возлюбленного. Решилась было Параша идти к помещикам-родителям возлюбленного, но ее не только не допустили к господам, а сказали, чтоб она не смела в другой раз входить в ворота господского двора, угрожая в противном случае спустить на нее собак. Между тем пришло определенное природою время и Параша разрешилась от бремени дочкою.

«Теперь, – говорила она, – я возьму своего ребенка и понесу в церковь: как господа будут в церкви, я поднесу барыне или барину ребенка и закричу на весь народ: «Вот ваша внучка! Принимайте и воспитывайте! Это от вашего сына!» Сделала ли бы она такую отчаянную выходку – неизвестно, но сделать ее не допустила Парашу сама судьба. Ее девочка умерла на десятый день после своего крещения. Еще прошло после того несколько времени. Письма от офицера не было; и Параша, и ее покровительница дьячиха уверились, что его не будет, что молодой барин забыл про свою Парашу, что у него эта Параша была не только не первая, но, может быть, уже и не десятая. Надобно было искать средств к жизни.

Посоветовавшись с одним знакомым, человеком бывалым, и Параша и дьячиха порешили перебраться в соседний Славяносербский уезд и там где-нибудь открыть постоялый двор и шинок. Средства на первое обзаведение могла доставить им продажа усадьбы дьячихи на прежнем месте и, кроме того, небольшая сумма, оставшаяся от того, с чем дьякон выпроводил дочь свою из родительского дома. Так они и поступили. К счастью, им не нужно было затрачиваться на постройки. Нашли они готовый постоялый двор, отдаваемый от ближнего села в аренду; надобно было только внести арендную сумму за год. И поселились они обе в том дворе, и пошло у них дело недурно. По всей дороге стала известна Прасковья Емельяновна или просто Емельяновна.

Труден бывает только первый шаг, человеку на избранном им пути, после – все идет как по маслу. Трудно девушке отважиться на потерю девической чести, а коль скоро раз решится – скоро войдет во вкус, и все ей нипочем. Основалась Параша во дворе, стала хозяйкою постоялого; ездят по дороге разные господа и купцы, хоть и не так часто, как по почтовой дороге, а все-таки ездят – то пристанут лошадей кормить, а то и ночевать: хозяйка молодая, красивая, за охотниками дело не станет, а плата за удовольствие умеренная, проведешь время в немалом приятстве, а выкинешь каких-нибудь рублей десять, а то и шесть, либо даже пять; хозяйке и барыш перепадает – не то что с одних извозчиков за харч да за лошадиный корм, – и не скучно ей потому что разнообразие!

И вот плодом таких знакомств проезжими было рождение мальчика, которому поп дал по крещении имя Глеба. Получивши себе сына, Прасковья Емельяновна потеряла незаменимого друга – дьячиху, которая, из привязанности к ней, не желая с нею разлучаться, перебралась с нею в чужой уезд и отдала ей все свое состояние. Будучи уже немолодою, она не вынесла постигшей ее болезни и умерла, не проживши и двух лет на новоселье. Через два года с половиною родился у содержательницы постоялого двора другой сын, нареченный при крещении Вакхом. Обоих видел я лично, как уже о том было сказано, за Вакхом родилась еще дочь Епистилия, и это произошло уже после того, как я в последний раз видел двух мальчиков.

То, что мне самому пришлось заметить между Глебом и Вакхом, развилось еще сильнее, судя по отзывам священика, сообщившего мне о их дальнейшей судьбе. Глеб избегал Вакха и не скрывал своего отвращения к нему; Вакх постоянно выискивал способы чем-нибудь напакостить Глебу: то испортит что-нибудь и наговаривает матери, что это Глеб сделал, то украдет что-нибудь у проезжего и подкинет так, чтоб на Глеба пало подозрение. Мать, однако, изучила привычки своего сынка и не доверяла всему, что тот налыгал на брата. Время текло, месяцы шли за месяцами, годы за годами. И вот Глеб достиг уже пятнадцатилетнего, а Вакх – двенадцатилетнего возраста. Никогда друг друга братьями они не звали, детьми никогда они вместе не играли, а вступив в отроческий возраст и приучась к работам, никакого дела не делали вместе.

Один раз случилось вот что: Глеб отправился пасти материнских коров за версту от дороги в ярок; погнал он их до солнечного восхода, а на солнечном закате должен был пригнать их назад. Но уже совсем смеркалось, а Глеб не возвращался. Коровы сами без пастуха стали поодиночке приходить домой. Мать встревожилась. Но тогда на постоялом дворе было много наехавших извозчиков: нельзя было покидать двора, чтоб идти искать пропавшего Глеба; надобно было отпускать сено и овес лошадям и корм людям.

Ночь прошла, заря следующего дня занялась; извозчики, ночевавшие на постоялом дворе, двинулись в свой путь; Глеб не возвращался. Когда, наконец, взошло солнце, мать послала Вакха отыскивать брата. Часа через два возвращается Вакх и доносит, что Глеб лежит в ярку, разметавши руки, и над ним вьются вороны. Мать, услыхавши такую весть, чуть не упала без чувств на землю, а Вакх передавал ее матери с таким равнодушием, как будто извещая, что их домашняя кошка растерзана чужой собакой.

Нечего было делать. Дали знать земской полиции. Подняли труп, освидетельствовали, нашли, что у него была разрублена топором голова. Кто мог совершить преступление – мать ни на кого не изъявляла подозрения. Решили труп мальчика похоронить, а для отыскания виновников убийства его принять деятельные меры. Во время погребения всех поразило крайнее равнодушие Вакха. Бывшие там чужие люди невольно плакали о насильственной безвременной кончине неповинного отрока, но ни одной слезинки никто не заметил на ресницах у Вакха.

«Разве тебе не жалко брата?» – спросили его сельские мальчики. «Какой он был брат мне? – отвечал Вакх. – Вот вы двое зоветесь братьями. А отчего? Оттого, что у тебя и у него один отец и одна мать. А у меня разве один отец с Глебом? Я спрашивал у мамы: кто наш отец и где он, что мы его не видим? Она отвечала: у вас разные отцы – проезжие молодцы. Ну, так какой же он был мне брат, когда мама сама сказала, что у нас разные отцы!»

Осталась мать с одним сыном и с дочерью. Мало представлялось ей утешения в детях. Вакх день ото дня становился непочтительнее к матери, грубее и жестче в обращении со всеми. Мать решительно возненавидела его. Правда, разгульная жизнь по-прежнему развлекала ее, купчики и господчики по-прежнему заезжали к ней и угощались ее объятиями, но вдруг ее постигло новое горе.

Она занемогла болезнью, от которой избавиться было нелегко, особенно в таком захолустье, где не было опытных и добросовестных врачей. Емельяновна подверглась операциям сельских бабок, а те не только не восстановили ее здоровья, но окончательно его испортили. Она похудела, иссохла, подурнела до безобразия и уже не могла прельщать собою проезжих. Кроме того, по дороге быстро разнесся слух о подозрительном нездоровьи Емельяновны; купчики и господчики стали объезжать ее двор.

Наконец стряслось над нею третье горе. Однажды Епистилия прибежала домой вся истрепанная, исцарапанная, окровавленная и с воплями объявила, что Вакх привязал ее в лесу к дереву и изнасиловал. Мать в ужасе чуть не лишилась рассудка, а бедную недорослую девочку стыд и боль, причиненная злодеем, довели до горячки. В то время, когда она металась в бреду, ночью загорелся постоялый двор. Ее чуть успели вынести. На другое утро пошел сильный дождь, и бедная страдалица пролежала целые сутки, едва укрытая наскоро сложенным из соломы шалашиком, который дождь промачивал насквозь, пока наконец разоренная и лишенная собственного крова Прасковья Емельяновна с больною дочкою перебралась в село и приютилась в какой-то мужичьей хате. Пришлось-таки ей поискать себе новоселья, пока нашлись охотники принять ее: весть об ее разгульном поведении и об ее болезни отталкивали от нее степенных хозяев. Епистилия умерла через два дня после переноса ее в село.

Вакх, после приключения с Епистилиею в лесу, не являлся к матери и пропал без вести. Прасковья Емельяновна жила около двух лет у чужих людей работницею: она не успела выхватить из пожара ничего из пожитков, ни из денег, которые скапливала, получая их от пользовавшихся ее ласками. Болезнь, которую не сумели излечить мудрые жены, развилась снова и свела ее в гроб. Священник, сообщавший мне о ее судьбе, незадолго до ее кончины перешел в настоящий приход и напутствовал ее перед смертию.

– Несчастная женщина, – заключил честной отец свое повествование, – много погрешила в жизни, но и наказание понесла немалое! Все-таки, однако, не допустил ее Господь дожить до последнего удара, который ей готовился, но уже не застал ее в живых.

– Что такое еще? – спросил я.

– Не далее как через полгода после того, как ее прах предали земле, – говорил священник, – из Харьковской губернии пришла в здешний суд бумага: у некоего харьковского купца служили работники и отправились с хозяйским приказчиком, ехавшим по какому-то коммерческому делу. Приказчик возвращался в Харьков и денег хозяйских вез с собою немало. Работники, согласившись между собою, убили приказчика, а деньги себе забрали, только не успели далеко скрыться, были пойманы и преданы в руки правосудия.

Сначала они, как водится, показывали себя непомнящими родства бродягами, но когда были уличены в совершенном преступлении и оправдаться было невозможно, один из них сознался, что он родом из нашей губернии, нашего уезда, незаконный сын содержательницы постоялого двора Прасковьи Емельяновой; что, еще бывши несовершеннолетним, он убил топором своего единоутробного брата, и убийство, по неимению улик, осталось неоткрытым; потом изнасиловал сестру свою, тоже незаконную дочь своей матери, и злобствуя на мать свою, поджег ее двор, а сам бежал в Старобельский уезд.

Там нанялся он служить у обывателя, обокрал его, бежал далее и пристал к харьковскому купцу; наконец, вместе с своим товарищем совершил свое последнее преступление. По этой бумаге, присланной из Харькова в Славяносербск, делали справку в здешней волости – точно ли здесь был такой, и здешнее волостное правление ответствовало, что все показанное о себе оным преступником оказывается справедливым. Эта справка доставлена была в наше село уже по смерти матери преступника, а я чаю, был бы ей найтягчайший удар, если бы она была жива. Вот так-то, сударь, карает Бог грехи родителей в их чадах, и дети, зачатые в разврате и рожденные беззаконно, носят на себе проклятие; всю жизнь их оно проникает, и сами они становятся порочными.

– Однако, батюшка, – заметил я, – несмотря на всю мерзость жития этой женщины, она не была и без некоторых добрых черт. – Я при этом рассказал священнику о встрече с нищим богомольцем, к которому она показала когда-то христианское сострадание.

Священник ударил себя по лбу.

– Вот, сударь мой, – сказал он, – как вы изволили меня пристыдить! Я услыхал от вас для себя наставление, тогда как, по сану моему иерейскому, следовало мне вас наставлять. Истинно так: неисповедимы судьбы Божий, ими же Бог ведет всех ко спасению! Почему знать: может быть, эта блудная жена, которую мы знали пребывавшею в беспристрастном отвратительном разврате, искупила пред Богом свое мерзостное житие одним таким поступком? Да! А их, может быть, у ней был и не один, и только по случаю один сделался вам известен! Истинно скажу вам: как бы ни представлялся нам кто-либо из ближних наших склонным ко всяким порокам и не способным к исправлению, – поостережемся произносить о нем суд наш, по той простой причине, что мы не знаем всего жития его и тем менее его внутренних побуждений, которые Бог силен направить к добру так, как мы и не предполагаем.


Примітки

Вперше надруковано у виданні: «Книжки «Недели» (додатку до газ. «Неделя»). – 1885. – № 12. – С. 1 – 20, під псевдонімом «И. Богучаров». Датується за першодруком: 1885, Петербург.

Подається за текстом видання: Рассказы И. Богучарова. – СПб., 1886. – С. 139 – 165.

Славяносербский уезд Екатеринославской губернии – частина нинішньої Луганської обл. з містечком Слов’яносербськ на р. Сіверський Донець.

Подається за виданням: Костомаров М.І. Твори в двох томах. – К.: Дніпро, 1990 р., т. 1, с. 475 – 488.