1
Для чего люди всем жертвуют, чтобы только показаться знатнее других и богаче, нежели они в самом деле? Какая им выгода, какая польза от того? Не большею ли частию с убытком и даже разорением оканчивается такое их старание? И потом, в награду, насмешки от других, кроме уже расстройства состоянию, потеря спокойствия и вечное раскаяние!.. Ежедневно видимые нами образцы нас не удерживают; смеемся над другими, а сами, презирая благоразумные советы, идем по следам заблуждающихся.
Живя роскошнее, нежели позволяет достаток, выказывая себя знатнее происхождения своего, надеются приобрести почтение, уважение, удивление; но выходит напротив. В этой части рассказа нашего мы приведем пример из низшего сословия (в высшем, образованном кругу такая слабость реже), как человек, при всех способах, при всем удобстве быть в своем обществе первым и уважаемым, пренебрегши его, поступил в высшее, должен был вести род жизни ему несвойственный и неизвестный, упал, расстроил навсегда благосостояние свое и лишил спокойствия себя и семейство свое.
Пантелеймон Стовбырь получил от отца значительное по званию своему, казенного обывателя, состояние: довольное число десятин пахотной и сенокосной земли с лесом, сверх того ветряную мельницу, дающую порядочный доход, несколько пар волов, на которых работники привозили ему из Дону рыбу, из Крыму соль и поставляли в Херсон разные тяжести, а в Одессу пшеницу. Пчелиная пасека приносила ему большую пользу. Двор у него был обширный, весь застроенный разными необходимыми в его хозяйстве строениями.
Изба, как у зажиточного обывателя, была с двумя трубами; большая хата с комнатою, через сени противная хата, сени с присенками, навесом над крылечком; при дворе огород, колодезь и небольшой садик с вишневыми, грушевыми и яблоневыми деревьями. Все это было за городом, несколько удалено от крайних улиц города, и было как бы особым хутором, так что и при большом постое в городе к Стовбырю, за отдаленностью, никто не приходил назначать квартиры, да и самые постояльцы, по той же причине, отказывались от предложения стоять у него.
При наряде на общественные работы ни один десятский не заходил к Стовбырю с назначением, потому единственно, что он жил вне улиц городских, следовательно, вне городского заведывания. Таким образом старый Стовбырь жил, как у нас говорится, «словно у бога за дверью».
При таких выгодах немудрено, если он умножал свои доходы; а живя просто, скромно, по приличию, присматривая за всем и везде сам, работая своими руками, чтобы не издерживать денег на наемщика, не только не издерживал получаемых доходов, но накопил денег довольное, по своему состоянию, количество. При нем сын его Пантелеймон был скромен, помогал отцу в присмотре и работах и никак не противился его распоряжениям. Отец, женив его, вскоре умер.
Почему бы Пантелеймону не продолжать так же жить, как и отец! Нет! Он – как свойственно человеку с слабым рассудком – принялся порочить занятия отцовские и осуждать его пристрастие к неусыпному за всем присмотру. Он решил, что ему с такими доходами, с таким во всем достатком низко самому наблюдать за всем, а потому нанял приказчика и предоставил все в его неограниченное распоряжение; сам же приготовлялся только принимать готовые доходы. Мечтая же о своем богатстве, почитал себя выше всех и поспешил отделяться от своего сословия.
Первое, он перерядился из свиты серого уразовского сукна в синий жупан, для простых дней имел один, а для праздников другой – еще лучшего сукна. Пояса были у него дорогие, шапки нарядные. Жену также приодел в богатые кунтуши, люстриновые юпки (корсеты), шелковые запаски (передники), парчевые очипки, глазетовые кораблики; накупил ей дорогих намист (кораллов), янтарей, дукатов – и, так вырядившись с женою, оба ничего больше не делали, как сидели сложа руки, принимали, что хотел приказчик взнести им из доходов по хозяйству, были довольны и, не входя в дальнейший расчет и оставляя все без наблюдения, почитали себя несметно богатыми и рассчитывали, что им с избытком всего станет на всю жизнь.
При таком достатке, по понятию Стовбыря, ему неприятно было отцовское родовое прозвание «Стовбырь»; ему стыдно было слышать его; оно не шло к его наружному виду и к убранству жены его. Придумавши, как переменить себе прозвание, он начал хлопотать у волостного писаря, чтобы в списках его писали уже не просто «Стовбырем», а «Стовбыревским». Это казалось ему важнее и делало его в глазах других более уважительным.
Писарь – как писарь – взял с него деньги, в списках оставил по-прежнему, а ему дал какую-то без подписи бумагу, что он есть «именно прирожденный Стовбыревский». Почитать такую безделицу важным делом свойственно только человеку из простого сословия; в высшем кругу перемены фамилий или придачи звучных окончаний «ов», «ский» не бывает. Они не стыдятся родовым прозванием.
Досадно было Пантелеймону, что когда он идет по улице – а для показа своего нового убранства он без всякой надобности часто ходил по городским улицам, – никто не только не хотел вставать пред ним из почтения, но даже и не кланялся ему. Если же когда, проходя в толпе и тесноте между народом, кто потеснил его, то он, отталкивая, говорил: «Что ты, мужик, толкаешься? Рассмотрел бы прежде, кто идет!»
Случалось, что соседи по надобностям приходили к нему и без дальних справок прямо шли в хату, где он находился, спрашивали у него топора, лопаты или чего подобного; тут он всегда с суровостью отвечал:
– Как же ты смеешь за такою безделицею прямо лезть ко мне на глаза? Ты бы спросил у моего приказчика. А то и просунулся разом ко мне, как будто ровня? То-то уж и видно мужика!
Не сам ли он большой мужик, глупец: не заслужив уважения, требует его от других!
Соседи, по обыкновению и по привычке, называли его полуименем: «Талемон». Тут он сердился и ворчал на них:
– Кто это Та-ле-мон? У меня, кажется, есть настоящее имя «Пантелеймон»; да, не поленись, мог бы прибавить «Степанович».
– Не много ли для тебя за один раз будет? – говорил смеясь сосед.
– Ну, когда трудно выговорить, так назвал бы «дядюшкою», что ли?
– Куда ты в дяди годишься? Недавно усы показались, а о бороде и слухов нет, а он вздумал дядею быть!
– Отвяжись же от меня, мужик! Ты забываешься, думаешь, что я тебе ровня? – скажет с сердцем Пантелеймон и, вздернув свою, серых овчин с красным суконным верхом, шапку набекрень, отворотится от него, подойдет к другой куче, где товарищи его по детству, зная его мужицкое, глупое чванство, насмех начнут отзываться к нему:
– Здоров, Панько! Здравствуй, Пантюха!
Тут он выйдет из себя, закричит им:
– Эки мужики! Не видите ли, кто я? Я вам неровня! – и уйдет от них домой.
Совершенно глупое желание: без достоинств ожидать отличия и сердиться, что другие понимают его не так, как он себя.
Такие неприятные встречи начали случаться часто до того, что Пантелеймону неможно было выйти на улицу. Лишь только явится где или в свое общество придет, как уже и слышит:
– Вот Панько… вот Пантюха!.. Он возмечтал о себе бог знает что и с нами не знается, называя нас мужиками; сам же кто?
Увидев Пантелеймон, что не может вытребовать к себе уважения, не заставит против воли почитать себя, он прибегнул к богачеству своему.
– А что думаешь, Петровна? – сказал он однажды жене, которую иначе не называл, как по отчеству: – Что нам среди этих мужиков делать? Никто не знает нам цены, никто не уважает. И – то-то мужики! – еще насмехаются над нами, что мы держим себя прилично в отношении к ним. Они не стоят нас, недостойны, чтобы мы были с ними. Что ж! Мы столько имеем, что можем подняться выше. К чему этот хутор, в котором мы «киснем», окруженные этими грубиянами? Хочу переписаться в мещане: хутор и все имущество продам, куплю дом в самом городе, сведу знакомство с лучшими людьми, стоящими нас, и начнем жить, как прилично нашему достатку и понятию нашему о самих себе. Увидим, если и там люди глупы и не будут знать нам цены, то я – была не была – пролезу и в купечество; тогда-то те, которые не умели уважать меня, станут издали кланяться и заискивать слова, взгляда моего! Я зазвал бы и теперь гостей; так все же такое мужичество, что стыдно с ними слово промолвить; все либо отцовские родственники, либо приятели его, покойника, смешного старика! Ставши же мещанином и живя в хороших «горницах», я буду жить так, [что] не откажется зайти ко мне на чашку чаю и сам частный, не только уже квартальный; да и приказные, даже из губернского правления и других палат, поищут моего знакомства. Вот люди! истинно по мне: не стыдно будет с ними водиться. Как ты думаешь, Петровна?
Кулина Петровна, достойная сожительница Пантелеймона Степановича Стовбыревского, при первом предложении мужа, пустилась в расчеты и соображения о собственных выгодах, а потому мало слушала, что приятного находил Степанович в перемене звания; она заботилась о себе, и вместо ответа, сходного с речью мужа и которого он ожидал, она поспешила спросить его:
– Скажи мне, Степанович, на милость: когда я стану мещанкою, то неужели и тогда буду ходить в этих лохмотьях, как и последняя мужичка?
– Эх, Петровна, Петровна! что ты называешь лохмотьями? На тебе английской каламенки спидница (юбка), люстриновый корсет, глазетовый очипок, сколько разков (ниток) намиста и янтарей с дукатами чистого золота и серебряными крестами на шее у тебя! Все твое убранство, что только теперь на тебе, продавши, вырученными деньгами два-три семейства бедных можно бы устроить на всю жизнь, а ты думаешь, что равняешься с последнею мужичкою!
Так бы следовало отвечать мужу ее; но вместо того он сказал ей:
– Как это возможно, чтобы я оставил тебя в таком простом виде? Ты тогда будешь иметь все лучшее и дороже, нежели это…
– Не о том речь, Степанович! Оно само по себе известно, что я буду иметь лучшее, нежели эта дрянь; но я непременно должна буду, как и все мещанки, перерядиться в круглые платья, ситцевые, холстинковые, а подчас и гарнитуровые. Платки должны быть у меня шалевые, кашемировые; голову повяжу платками гарнитуровыми, золотом и битью шитыми…
– Само по себе так следует, Петровна! И прошу, и приказываю: не забывай, какого ты мужа жена, а по мужу какого ты стала высокого роду…
– О! этого никогда не забуду. Когда же вступишь в купечество, тогда я уже должна буду ходить в капотах; справлю себе салоп теплый на лисьем меху, а для лета на вате…
– Стыдись: будучи купчихою и моею женою, ходить в салопе, как будто секретарша какая! Ты должна тогда справить себе мантон такой, как я видел на жене нашего… то есть купеческого головы.
Странное дело, что в нижних сословиях даже и женщины стремятся казаться выше своего состояния – и первое дело, не входя ни во что, не соображая своих желаний с способами и обстоятельствами мужа, не вникая в цель и намерения его, стараются только запастися уборами и нарядами, чтобы казаться важнее, знатнее и богаче, нежели он в самом деле. Им нужды нет, как это накладно будет для мужнина кармана, но лишь бы было; лишь бы она могла перещеголять соседку или родственницу свою. Необразованность, низкое чувство – хотя бы разорить мужа, но удовлетворить желанию своему! Глупое понятие, будто наружное убранство придаст ей цены в глазах других! Так не мыслят и не поступают в высших кругах.
Слушая требования мужа, Кулина Петровна призадумалась и в мыслях добиралась, что это за вещь такая «мантон»? Она, бывая иногда от любопытства для рассеяния на рынке, не видала его в продаже и не слыхала речей о нем. Между тем дражайший супруг ее продолжал:
– Теперь-то, Петровна, как мы уже почти мещане и то до случая, так уже непригоже тебе говорить мне «ты», а должно «вы». Так я буду обращаться с тобою. У нас, в мещанстве, так водится. Когда же вступим в купечество, тогда уже ты… то есть вы, будете называть меня «душа моя», а я вас – «мой друг».
– Воля ваша, Степанович, я не прочь, а что-то не приходится. Вы мой муж, так бы должно быть и мой друг; а я, как есть ваша жена, так и должна быть и ваша душа: а то как будто все наизнанку.
– Конечно, Петровна, вы резонно говорите; но начиная от мещанства, чем выше идет, то все больше и больше беспорядков, до того, что в дворянстве так все перепутано, перемешано, перепорчено, что и толку не найдешь.
Пантелеймон Степанович поспешил приступить к делу. Объявил о продаже своего имения со всею принадлежностью; явились покупщики. На предложенную ему низкую, половинную цену, он не соглашался, торговался, объяснял выгоды имения; но один из покупщиков, коротко знавший характер его, наддав больше других, сказал: «Ах, торгуется, как последний мужик!» – и это подействовало на Пантелеймона: он не захотел и в этом случае равняться с мужиком и тут же ударил по рукам за цену весьма низкую против достоинства и выгод имения.
Получа деньги и присоединив их к оставшимся после отца, он увидел себя с весьма значительным капиталом для мещанина. При записаний себя в новое звание, крепко наблюдал, чтобы он показан был не по прежнему глупому прозванию «Стовбырь», а уж поважнее «Стовбыревский». «Одно мне только тяжело, что моя жена «Кулина»! Это самое простое, самое мужицкое имя! Когда ее в нашей мещанской конпании назовут по имени, я всегда буду краснеть. Но делать нечего, переменить невозможно!»
Став уже мещанином, он потребовал, чтобы его Кулина Петровна принарядилась в круглое платье, как следует мещанке, и сам, сбросив мужицкую свиту, переоделся в черкеску, принялся заботиться о новом, приличном ему жилище.
Он приискал купить двор в лучшем месте города. Домик был по его вкусу, о пяти, как он называл, «горницах». Внутреннее убранство отвечало наружности дома. Над крыльцом о пяти ступенях были «присенки», или навес, поддерживаемый двумя столбиками, с вырезанными кружками, городками и т. п. и выкрашенными зеленою краскою. В сенях, вымощенных вместо полу кирпичом, было три двери и лестница на чердак.
Дверь прямо вела в середнюю комнату, скромно называемую «залка», 8 и 6 арш[ин] меры. В этой залке было двое окон с частым переплетом и зелеными стеклами; впоследствии, за разбитием некоторых, заменяла их исписанная бумага, приносимая знакомыми хозяину приказными, отрывающими ее от черновых протоколов и проч. В обоих углах этой залки были привешены св. иконы в окладах, киотцах и без всяких украшений – все работ различных художников Борисовской [Курской губернии в селе Борисовке графа Шереметьева много иконописцев-самоучек, не получивших дальних наставлений в живописи. Они пишут иконы для иконостасов и для заказывающих частно. – Г. К.-О.] и Суздальской школ.
Все иконы убраны были разного рода бумажными цветами: зеленою розою, пунцовыми крупными гвоздиками, голубыми тюльпанами, а висящие тут же лампады затепливались с вечера в субботу или под большой праздник. В простенке между окнами сияло зеркало небольшое, но составленное из двух стекол – в одном недоставало угла. Рама зеркала была красного дерева, известной старинной формы, с двухглавым наверху орлом, резным, с облинялою позолотою.
От орла до самого конца зеркала на обе стороны спускалось полотенце, вышитое красными нитками произвольным узором. Полотенце это служило для вытирания рук каждому, имеющему в том надобность, и переменялось, по обычаю, только в субботу. Под зеркалом висела небольшая картинка в черной рамке, представляющая «Шарлотту на гробнице Вертера» – и как с давних времен на картине оставалась только одна часть стекла, покрывающая гробницу злополучного Вертера, а прелестная Шарлотта оставалась без защиты, то мухи, пыль, сырость и проч. и проч. до того ее залепили, что невозможно было и заметить красоты нежной страдалицы.
Около зеркала с обеих сторон повешены были две картины различных мер и оправ. Одна представляла Кульнева, с большим брюхом, ужасно широким лицом и огромными усами. Пантелей рассматривающим этот портрет изъяснял:
– Когда и на картине так страшен, каково же было неприятелю смотреть на него живого?
Другая картина того же мастерства представляла «мир с Европою». Пантелей и ее не оставлял без изъяснений:
– Этот кунштик, – говорил он, – представляет, как мир сошелся с Европою и, за руки взявшись, ходили по разным государствам. Должно быть, не в нашей земле это случилось, а либо у немца, либо у француза. У нас такого случая не бывало». Под зеркалом, в простенке, стоял большой стол, покрытый скатертью.
На других стенах, между дверью и печкою, сложенною из разных изразцов, развешаны были картины в роде, вкусе и виде описанных выше, наприм., портрет Кутузова, который изображен страшнее Кульнева; подле него картина прибытия Наполеона на остров св. Елены. Наполеон, по тогдашнему обыкновению, представлен в карикатурном виде, смотрящий в зрительную трубу на делаемую ему встречу. Пантелей и этого обстоятельства не оставлял без замечания.
– Даже невероятно, – говорил он, – чтобы такой человек, низенький, пузатый, с кривыми ножками, осмелился воеваться с таким огромным и страшным, каков есть наш Кутузов! Однако же он его в хорошее место загнал: и на картине страшно – каково же там?
Подле Наполеона висела картина «библейская», как объяснил хозяин, представляющая Павла и Виргинию на дожде; а хозяин говорил, что это Лот с женою, бегущие из Содома.
На противоположной стене портрет графа Орлова-Денисова, одинаковой работы с преждеописанными; картины: бегство в Египет, блудный сын, изгоняемый красавицами, страшный суд с подробным изображением всех мучений грешников и грешниц – в особенности румянившихся, танцевавших, катавшихся и проч. Было и еще несколько подобных картин.
От входа в правом углу стенные часы с кукушкою и тут же стол для складки шуб, шинелей, плащей и пр. приходящих к хозяину; а налево шкаф со стеклами, за коими красовалися серебряные, старинной работы, чарки различных мер и фигур; два хрустальных карафина также различных мер; фаянсовые тарелки с кунштиками и цветами. Шесть столовых и одна чайная серебряных ложечек и такое же цедилко поставлены были стоймя, чтобы посетители могли видеть красу их и достоинство.
Из «залки» дверь направо вела в небольшую комнатку, называемую «гостиненькою». Там между такими же окнами, как и в залке, в простенке было зеркало под пару описанному. На главной стене красовалась картина, представляющая «последний день Помпея», сработанная в Москве понаслышке о картине Брюллова. Хозяин не мог равнодушно глядеть на нее и, объясняя любопытствующим, говорил:
– Этот куншт, государь мой, представляет, как один город – благодарение богу, не в нашей земле! – засыпало весь золою, вроде того, как когда-то, в древности, пострадали наши города Содом и Гомор. Ох! Боже мой! подумаешь, какое множество пеплу на небесах, что может засыпать целые города!
По сторонам этой изящной картины висели «аллегорические»: «так на свете все превратно», «таков ныне свет», колесо фортуны с летящим вниз Наполеоном, весы мира и т. под. Под картинами стояла деревянная софа, без всяких подушек, но покрытая ковром; стулья такие же были здесь, как и в залке.
Дверь налево из залки вела в опочивальню хозяев, коей все пространство занимала большая печь с лежанкою и двойная кровать, навьюченная огромными перинами, покрытыми ситцевым стеганым одеялом и по шести, для каждой персоны, изголовными подушками, пирамидально одна другой меньше, кверху сложенными. Из спальни выход в «кухоньку», а из нее в сени. На правой же стороне дверь в сенях вела в особый «упокой», предназначенный для гостя или постоя.
Вот дом с убранством нашего мещанина.
На дворе было строение, необходимое в хозяйстве и кроме того был особый флигель для найму.
Новый мещанин, Пантелей Степанович Стовбырь, не тужил, что недоставало ему сада и огорода, и с чванством говорил:
– Мы уже из этого вышли, чтобы нам заниматься мужичьим промыслом. Мой огород на базаре. Пошлю с серебряною лопаткою – нароют мне всяких кореньев и нарвут плодов. А серебра не станем занимать у других. Притом же и для здоровья моей Кулины Петровны вредно заниматься мужичьим хозяйством.
Устроив свое жилище, он принялся за хозяйство. Как мещанину быть без промыслу? Он отложил «капитал», по его разумению, значительный, две тысячи; нанял лавочку, накупил товару: сальных свеч, мыла, синего купоросу, шпилек, булавок, крючков, тесемок, запонок и т. под., договорил приказчика, сидельца и мальчика к той же лавке. Намерение его было, попривыкнувши к торговле и умноживши ею капитал, записаться в купцы – и тогда не думать уже ни о чем.
Выше купеческого звания он не мог ничего вообразить для себя. О том одном мечтал и в разговорах, будто ошибкою, проговаривался: мы, купцы, по нашему купеческому обычаю и проч. Слыша, что многие из его собратий в разговоре имеют привычку приговаривать к делу и не делу какое-нибудь избранное ими слово, напр., стало быть, выходит, будучи и проч., он, думавши долго, избрал себе в приговорку слово «онамедни», слышанное им в разговоре русских купцов.
Не понимая его значения, он почел его за коренное русское и заранее восхищался, что его будут почитать чистым великороссиянином. Страсть сим тщеславиться свойственна людям его звания и происхождения. Теперь новому мещанину надобно познакомиться с именитыми в его обществе особами и сыскать благорасположение нужных ему людей из должностных лиц. Для этого, рассудил он, всего лучше сделать пирушку и еще целодневную. Но прежде всего обошел сам лучший круг – или аристократию – своего общества, а Кулину Петровну послал знакомиться с женами их и при том наказывал:
– Займитесь вы, Петровна, – онамедни – с женским полом и присмотритесь хорошенько, как у них в чем поводится в рассуждении угощения. Надобно все устроить прилично званию и достатку нашему. И еще прошу вас, чтобы и кофей был для гостей. Вы, видно, моя Петровна, – онамедни – и не знаете, что означает «кофей», что, вытараща глаза, слушаете?
– Отроду впервое от вас, Степанович, слышу такое имя, – сказала новая мещанка. – Что оно: из дичины что или так себе?
– О-ох, Петровна! Мне беда с вами! Вы – онамедни – не можете скоро привыкнуть к порядочному обхождению. Это напиток так зовется; без него неможно гостей принять. Подите же и у знающих расспросите, как его – онамедни – «готуют» и справляйтесь во всем, чтобы у вас – онамедни – был порядок.
Всем распорядивши, Пантелей Степанович пригласил именитых особ, как-то: квартального, гласного мещанского и секретаря градской думы; приглашены были, кроме мещан, вступившие в купцы и занимающиеся «коммерциею» на рынке по продаже свит, сапог, шапок и полушубков и другого подобного товара. Все они были приглашены с супругами к обеду и на целый день. Некоторые из жен, коих мужья подходили к купечествующим, не пожелали участвовать в этом празднестве, почитая неприличным быть на пиру у человека не одного с ними звания.
В назначенный день гости собралися, «водковали», т. е. выпили по несколько чарок водки, с приличными при каждой приговорками. Закусили, чем бог послал, и непосредственно за тем сели обедать. Стол был уже на купеческий лад: сколько достало серебряных ложек, их положили почетнейшим гостям, а прочие кушали деревянными; вилки же и ножи были у каждого выпрошенные парами у соседей. Самые блюда были не мещанские: обваренной курицы к лимонному соку вовсе не было, а была на холодное ветчина с хреном. Даже был и соус: цыплята в сметане с грибами, зовомыми у них «шампионы», и – верх угощения – яблочный пирог, для некоторых из гостей неизвестный даже по виду.
Надобно признаться, что на сем обеде не обошлось без неприятных приключений. От непривычки обращаться с вилками выскакивали из-под них куски мяса и вскакивали на кашемировый платок или брызги соуса летели на платье из английской холстинки соседок. Следовательно, вытирания, извинения, неудовольствия, упреки. Секретарь думы не пропускал оказии поострить над такими неловкостями и к речи рассказывал, как он уважаем всеми чиновниками и что на днях обедал у советника казенной палаты, где случилось ему кушать спаржу.
– Спаржа, настоящая спаржа, и в такое раннее время, весною, когда еще трава недавно зазеленела. Откуда взял он эту спаржу, я решительно не могу вам доложить, – заключил секретарь рассказ свой.
– Когда хотите знать, так он получил ее из ада, – сказал утвердительно один из гостей, сидящих в низшем конце стола.
– Как из ада? – воскликнули гости, а некоторые и перекрестились.
– Так из ада, что точно из ада, – продолжал доказчик. – Вам известно, государь мой любезный, что – по некоторым отношениям – один из нечистых духов, по имени «анджерей», силою своею производит все небывалое, как-то: редьку – по некоторым отношениям – выпускает в феврале, огурцы – в марте, спаржу, вишни и даже дыни – в мае. Может ли это мудрость человеческая произвести без помощи нечистой силы? Никогда. Это все проклятый «анджерей» производит! Наше место свято! Вам бы, государь мой любезный, по некоторым отношениям, не следовало и касаться такого производства спаржи, не только глотать ее.
Жена секретаря, слушая такую назидательную речь, с ужасом смотрела на супруга своего, попавшего в когти проклятого «анджерея», и придумывала средства, как бы избавить мужа своего от такого осквернения.
Между тем секретарю поднесли яблочный пирог – и он хотя обедывал у чиновников, но, не зная, как приняться за блюдо, ковырял его вилкою, и как все было неудачно, то и послышался на женском углу тихий полусмех. Это его сконфузило, но не надолго: он, чтобы отвратить от себя насмешки, сам же начал смеяться и примолвил: «Бывает и на старуху проруха!» Кушая же с аппетитом пирог, придумал остроту, чтобы истребить впечатление, произведенное его неловкостью.
– Отменная пища, – сказал он, – так что расстаться с нею не хочется. Но покормил бы этим пирогом целый день наших косарей, молотильщиков, дроворубов и других: что бы они сказали?
– Банмо! – вскрикнул квартальный, и громкий смех его повторен всею компаниею.
Пообедав, как они изъясняли, знатненько, гости встали и чинно благодарили хозяев «за хлеб и соль».
Хозяева, с своей стороны, по обязанности сказали:
– Чем богаты, тем и рады. Не прогневайтесь, дорогие гости, что вас голодом проморили.
Гости возразили:
– Гневаться за то, что нас обкормили?
По окончании сих форменных, обыкновенных речей гости прошены в «гостиненькую», где им предстал стол, уставленный разными «заедками». Медовые варенья: вишни, сливное повидло и бузинный цвет, были положены на чайных блюдцах и к ним чайная серебряная ложечка, одна для всех гостей и для всех варений. При том были моченые яблоки, орехи, изюм, миндаль, винные ягоды и чернослив, все на тарелках.
Началось потчевание. Барыни церемонились, отказывались; хозяйка упрашивала, чтобы они «не жеманились» и кушали бы как дома; все это для вас-де накуплено и нам его опосля некуда девать. Жена гласного, Агафья Васильевна, бой-баба, приглашаемая всегда распоряжать пирами свадебными, и именинными, и похоронными, принялась грызть орехи. Сметливый хозяин вынес досточку и молоток, чтобы ей удобно было разбивать их; но она отказалась по той причине, что грызет их для мужа, и он, кроме разгрызанных ею, других не станет кушать.
Так именующие себя «барыни» пустились в разговоры; и как были из круга низкого, необразованного, то и принялись злословить, клеветать и сплетничать на отсутствующих знакомых и даже родных. В их сословии это любимое занятие. Мужчины же занялись рассуждениями о разных предметах: квартальный рассказывал анекдоты, случившиеся сего утра в полиции между просителями; секретарь думы с гласными от мещанства рассуждал о причине, почему полицмейстер соглашался на высокие цены, выпрашиваемые подрядчиками за фураж для пожарных лошадей, кои впрочем дела своего не знают, а только развозят по городу жирную полицеймейстершу.
Купечествующий народ разглагольствовал «о коммерции»: некоторые из них недоумевали, отчего поднялась цена на деготь, и они не могут уже так скоро сбывать этот товар за дороговизною. «Ведь, я думаю, деготь свой товар или привозной из-за границы?» – спрашивал один, прочие не могли решить. Всеобщее же внимание обратилось на рассказ купца о вновь входящих в моду «севериновых свечах», которые-де подорвут всю коммерцию обыкновенными сальными свечами – и мы, по милости этой новой моды, должны весь наш торг совершенно прекратить, и коммерция ими лопнет.
Пантелей Степанович подходил к каждой группе, не дослушивая до конца, соглашался; а где требовало приличие – там пожимал плечами и восклицал: «Дивные вещи! в старину так не бывало!» Наконец, взглянув на супругу свою, сказал:
– А что же, Кулина Петровна? время уж. Прикажите поднести нам по чашке кофею.
И заботливая Кулина Петровна пошла в кухоньку и выслала работницу с огромным подносом, уставленным чашками различных видов, цветов и мер. Войдя в комнату, работница поклонилась и начала подносить. Гости разобрали чашки; один только торгующий пряниками отказывался, говоря, что он из горячих напитков пьет один чай, а кофею не употребляет. Сколько работница ни кланялась перед ним, сколько ни упрашивала: «пожалуйте-бо… покушайте!» он был неумолим и заключил уверением, что оно ему противно и его натуре вредно.
Странное дело! Каждый из гостей, отведав из чашки, морщился и отдавал ее назад. Невозможно было проглотить этого кофе. Проворная на все Агафья Васильевна открыла, что хозяйка, по неумению своему обращаться с кофеем, пред подачею взболтала его весь, в чаянии, чтобы каждому гостю досталось кофе, а не одна жижица; как же не было хороших сливок, так она впустила в молоко масла, и как оно было соленое, то и невозможно было никак проглотить этой бурды.
Другая на месте Кулины Петровны горела бы от стыда после такой неудачи блеснуть угощением; но она, не свыкшаяся еще с обычаями людей, в круг которых недавно вступила, не ожидая насмешек за свое незнание, равнодушно вошла к гостям и сама со всем чистосердечием рассказывала в подробности свои ошибки в приготовлении кофе и сливок.
Материя богатая для пересмешниц! Если бы они были из высшего кругу, конечно извинили бы невольное незнание подруги своей в новом для нее деле и еще с удовольствием бы слушали ее наивные извинения; но как они были необразованы, то, по глупости своей, не переставали исподтишка насмехаться над нею и расспросами, будто искренними, более выставляли простоту ее. Чудные нравы и свойственные только простому классу женщин!
Секретарь думы вдруг провозгласил:
– А что же? зачем терять золотое время? Не составим ли вистика? Когда я обедал у г. советника казенной палаты и там собрались все приятели, так мы и до обеда и после обеда играли. Артамон Семенович (это был квартальный), играете?
– Почему же? не прочь, но с уговором играть не далее зори. Там служба спросит меня, – отвечал квартальный, поглядывая на свою трехугольную шляпу и шпагу, стоящую в углу.
– Вот два есть, – хлопотал секретарь. – Марко Демьяныч! Играете?
– А на чем? – спросил Марко Демьяныч, купец 3 гильдии, торгующий свитами и прочим суконным убранством, сидевший до того в углу и предавшийся сладкой дремоте.
– Ни на чем, а играть в карты, в вист. Играете ли?
– Игрывали когда-то – выходит – по одному случаю. Но играть могу, а – выходит – счету не знаю.
– Мы сосчитаем, проигрывай только побольше. Четвертый кто? Харитон Иванович! угодно?
– Чтобы в карты? – воскликнул с ужасом Харитон Иванович, торгующий сапожным товаром, рассматривавший в эту минуту картину «Последний день Помпея». – И сохрани меня бог взять их в руки! Вот мое наслаждение! – и снова погрузился в рассматривание красок картины.
– Как же быть, кто четвертый? – хлопотал секретарь. – А! вот Кондрат Наумович. Играй.
Кондрат Наумович был прянишник, отговорился незнанием мастей в картах.
– Что же, вы для себя ищете забавки, а о нашем удовольствии и не подумаете? – отозвалась Агафья Васильевна. – Разве мы и не люди. Нечто, думаете, играть не умеем?
Обрадованный секретарь наговорил тысячи извинений, присоединил кучу просьб украсить их вист своим сотовариществом и в заключение засыпал остротами насчет того, что он вытащит из карманов Агафьи Васильевны все, что там ни есть.
– Пантелей Степанович! – прибавил он, – составьте же нам вистик?
– Чтобы что? – сказал хозяин с недоумением, – признаться, в доме… не имею… ни кусочка…
– Эх, какой! Дай нам стол и карты: вот и все тут.
– Столов, пожалуй, хоть и два, а карт, признаться, не держу. Не имею – онамедни – детей, так не к чему иметь игрушки, – сказал хозяин и вздохнул о своем бесчадстве.
– Чего тут толковать? – кричал распоряжающий секретарь. – Пошлите ко мне за картами.
Принесли от секретаря карты, избитые, замасленные, но и то только 36 карт: двоек не находилось и тройка бубновая была с надписью: «это король бубен».
Как быть без двоек? Агафья Васильевна и тут помогла горю.
– Пошлите ко мне на дом; я колодою гадаю, а двойки отдала детям. Пусть пришлют.
Принесли двойки, составили без дальнего рассмотрения колоду, поставили деревянный стол, припасли кусок мела и начали играть. Секретарь думы играл с Агафьею Васильевною «партификс». При окончании каждой игры взявшие леве сосчитают и смешают. Противная сторона не поверяет своих взяток. Так секретарь выиграл партию, и уже доигрывается роббер, как вдруг ни одна сторона не взяла леве, у каждого по шести взяток! Удивление, недоумение! принялись поверять, считать карты – и наконец открылось, что недостает четырех карт, а они так играли, несмотря на уверение секретаря, что он в игре твердо помнит счет каждой масти.
Добыли и недостающие карты; начали снова игру. Сколько острот сыпалось с обеих сторон! Наприм., квартальный иначе не называл пикового короля, как полицейский секретарь, который ему очень солон был. Другая сторона также не умолкала. «Отвечаете ли вы мне, Агафья Васильевна?» – спрашивал ее партнер с нежностью. «Ах, батюшка, что вы? У меня муж есть». – Это означало, что у нее нет фигуры и она не может отвечать. Общий хохот собеседников отдал справедливую дань замысловатости Агафьи Васильевны.
В другом случае квартальный спросил своего партнера:
– Мы в окрах; выйдем ли?
– Чтоб-то как? – спросил недоумевающий партнер.
– Ну, есть ли фигуры козырные?
– Есть.
– Ну, так покажите же.
И товарищ открыл короля и валета.
– А третья? – спросил квартальный.
– Нету-те.
– Ну, так мы не вышли. А вы в фигуры не годитесь. Общий хохот.
Вист продолжался долго. Людям, не понимающим цели, для чего они живут, не могущим заняться рассуждениями о полезных предметах или проводить время в приятных разговорах, одним словом, людям с ограниченными понятиями, сродными низкому их происхождению, извинительно занятие картами. Чем им, кроме карт, заняться? Они ни к чему не способны.
По окончании игры и расчета, даже до тридцати копеек простиравшегося, гости начали было «подниматься», чтобы уйти; но радушный хозяин удержал, не пустил их, прося остаться «на чашку чаю», и убеждал тем, что еще пожалуют прошенные на вечер гости – и они остались.
В самом деле скоро начали прибывать еще новые гости. Не говоря уже об «особах» мещанского звания, приятелях или нужных людях Степановичу, пожаловало несколько из купеческого сословия, и даже сам частный и наконец стряпчий удостоили своим посещением, и все с супругами.
Вечернее угощение началось чаем, выносимым из кухоньки на прежнем подносе тою же работницею и с теми же поклонами. Между теми же чашками явилась новая декорация: серебряная ложечка, взятая с варенья. Гость, взяв чашку с чаем, мешал тою ложечкою и оставлял ее соседу для той же надобности. После первых чашек вынесли по другой. Остряк, секретарь думы, не пропустил случая, сказал «банмо», как выражался квартальный. Когда поднесли к секретарю, он оттолкнул рукою поднос и произнес решительно: «Не пью!»
Работница принялась кланяться и упрашивать:
– Пожалуйте-бо!.. покорно прошу!..
– Не пью! – кричал секретарь. – Хозяин звал меня только на чашку чаю, следовательно, на одну; а это уже другая.
– Это уже не вода, – донес подошедший хозяин. Секретарь взял чашку, хлебнул и сказал:
– А! это дело другое; порядок.
В самом деле, это было другое дело: тот же чай, но с изобильным прибавлением французской водки.
– Что за бестия, наш Дмитрий Павлович! – сказал стряпчий на секретаря. – Изо всего умеет вывернуться. И сам слово сдержал: больше одной чашки чаю не пьет – и хозяина не обидел. Я говорю, что он смелая бестия!
Подали по другой, по третьей и далее по четвертой. Секретарь призадумался и спросил:
– Г. стряпчий! три члена нужно для полного присутствия; что делать, когда явится четвертый?
– Стало быть, он сверхкомплектный, заштатный? – решил стряпчий. – А все заштатное должно уничтожать. – И они принялись уничтожать подносимые им чашки.
Среди всеобщего хохота от подобных «банмо» хозяин подсел к своим собратиям, трактующим о коммерции по предмету поставки жизненных припасов на тюремный замок, и, прервав разговор их, начал хвалиться, как он умно сделал, что бросил это глупое, мужицкое общество, а переписался в мещанское. «Тут только, слушая такие умные речи, онамедни, поневоле и сам поумнеешь».
Барыни этого общества, по обычаю, были в ситцевых капотах, стеганых на вате. Прибывшие же на вечер, из этикета, не снимали своих лисьих шуб. После первых двух чашек чаю они начали помахиваться кончиками своих платков; при девятых начали их уже оборачивать и отпрашиваться, причем одной из них удалось также сказать «банмо»:
– Уж когда же принуждаете, Петровна, пить чай, так прикажите подать веники. Я так вспотела, благодаря вашему усердию, как будто на верхнем полку в бане.
Но радушная Кулина Петровна не давала им никакой пощады и, вместе с работницею усугубляя просьбы, продолжала заливать еще, когда перешло уже за двенадцать. Далее оказано было ею снисхождение: давши гостям небольшой отдых, приступила с новыми убеждениями. Стоило ей сказать одно слово: «разве вы, Кондратьевна, непривычны к чаю?», тогда Кондратьевна готова была тянуть и до двадцати, лишь бы уверить хозяйку и почтенное общество, что она «в чае почасту упражняется, и достаток позволяет употреблять ей такой напиток».
Сидели, говорили, осуждали других, хвалили себя; вист еще составился. Все шло, как прилично только обществу низкого класса людей. Наконец, надобно было «и честь знать». Гости начали подниматься и, соблюдая все церемонии в прощании и провожании, разошлись.
Возвращаясь по домам, каждая партия гостей, пока доходили до своих домов, не оставили без того, чтобы не осмеять и не пересмеять радушно угостивших их хозяев. Все было не так, все неприлично, все нехорошо! Не забыто было кофе, молоко, убор хозяйкин, убранство дома, чванство мужа и жены, желание выказать свой достаток, все, все было осмеяно за хлеб, за соль, как свойственно людям низких чувств!
Задавать подобные пирушки очень нравилось Пантелею Степановичу и Кулине Петровне. А оттого он был уважаем от своего общества. Квартальный, приходя к нему по должности, никогда не требовал, а просил об исполнении предписаний полиции. Кулина Петровна, после повторенных неоднократно угощений, имела уже многих знакомых, истинно усердных ей – в глаза, и имела удовольствие, сходясь с ними на рынке, куда она, для рассеяния, подчас выходила, или в другом месте, слышать разные новости, пересужать знакомых и заводить сплетни, в чем и не отставала от других. Одним словом, Стовбыревский и супруга его узнали новую жизнь; «новый свет им открылся» – говорили они.
Радость и счастье их удвоились. У них родилась дочь. Пантелей желал иметь лучше дочь, нежели сына.
– Что сын? – говорил он при ожидании умножения рода своего. – Унаследует – онамедни – отцовское звание и далее не пойдет. А дочь, при своей красоте, может – онамедни – понравиться какому приказному, а если еще дворянину, помещику? Будут – онамедни – свои слободы, свои подданные!.. У! Господи! И этакая особа – онамедни – будет меня взывать батюшкою… Станет целовать мою руку!.. Вот до какой чести дожил!.. Так вот и разница между сыном и дочерью! Онамедни – дочь всегда важнее.
Какова же была его досада, когда при наречении имени новорожденной ее назвали «Домною». Пантелей Степанович вышел из себя.
– Что это, насмешка, что ли? – кричал он. – Это у мужика бывает дочь До-ма-ха. Я уже вышел из того. Поди, проси, кланяйся, убеждай, чтобы назвали ее благородным именем, а мужицкого не хочу.
И желание богатого мещанина было уважено. Новорожденную переименовали «Настасиею».
– Ну, вот это так, – сказал он, успокоясь, и начал к каждому слову приговаривать свое онамедни. – Это имя благородное – «Настуся». И у нашего или бишь у купеческого головы дочь Настасия. Что бы я делал с Домахою? Я и с Кулиною Петровною не знаю куда – онамедни – деваться. Жена бы и сюда и туда, так что – онамедни? Кулина! Пойди ты с нею! А перекрестить неможно.
И какие крестины затеял Пантелей Степанович! И кого-то он уже не позвал! Даже сам секретарь… да какой? – уездного суда! был с супругою, кроме прочих других. Радость роди теля была неописанна. Почти целую неделю продолжались угощения, и хотя сама Агафья Васильевна распоряжала всем, но все-таки осуждали и Пантелея Степановича и Кулину Петровну:
– Зачем? для кого? на что? Хотят нас удивить? Мы и не на таких праздниках бывали! И смешны они, и жалки, что без нужды тратятся.
Так говорили званые сегодня, возвращаясь от Пантелея Степановича, а назавтра опять собирались у него. Извинить их можно; они мещане, не имеют понятия о благородных чувствах.
Для новорожденной приискана была кормилица и наряжена – как видел Пантелей Степанович у первостатейных великороссийских купцов – в кокошник и сарафан, хотя она была самая коренная малороссиянка. Няньке и кормилице приказано было малютку величать не иначе как барыня, Настасья – в отчестве родитель мешался и не знал, как на купеческий манер зовется: Пантелеевна или Пантелеймоновна? Не решив ничего, предоставил им на волю называть по отчеству, как придется. Мы же, для краткости, будем ее называть, как и родители звали: Настуся – и больше ничего.
Итак Настуся росла и была девочка миленькая, как ни портили ее здоровье родители, начиняя ее с утра до вечера разными жирными кушаньями, разными грубыми лакомствами, но она росла и была здоровенькая. Как ни нежили, как ни баловали, но она была смирна, кротка и послушна.
Располагая выдать ее, по крайней мере, за помещика с сотнями душ, надобно было и воспитать ее прилично будущему состоянию. Пантелей Степанович приискал одну вдову, попадью, которая обучала русской грамоте приходящих к ней девочек разных сословий; туда определил он и и свою Настусю и условился, чтобы она обучилась читать церковное и гражданское, прямо по верхам; подписывать свое имя и знать цифру.
– Вот что ей нужно, – говорил он, – а больше к чему? С такою наукою она будет везде годиться!
И Настуся училась хорошо, исправно посещала свою «инспекторшу», выучивала уроки и до году по всякой книге могла читать все, хоть с начала, хоть с конца. На пятнадцатом году возраста кончила она учение грамоте, и заботливые родители приступили к дальнейшему образованию ее.
Несколько семейств мещанских и мелкого купечества, имея подрастающих дочерей, собирались с ними поочередно к одному из них. Туда приходили и «панычи», сыновья знакомых родителей, бывалые в обществах, видевшие свет и знавшие все танцы; приводили с собою договоренного «скрипача» и обучали барышень «танчить» всяким танцам, как кадрилям, так и всяким вальсам.
Тут-то и Настуся усовершенствовала свое воспитание, и как была стройна, хорошо сложена и ловка, то в танцах и отличалась перед подругами; в обхождении же с панычами была скромна и вела себя пристойно и благоразумно; и вообще была тиха, вежлива; говорила и отвечала скромно, умно, прилично возрасту своему и состоянию. Личиком была хорошенькая; и хотя вовсе не занималась нарядами, но родители ее, желая, чтобы какой дворянин обратил на нее внимание и женился бы на ней, не щадили ничего, чтобы нарядить ее, сколько можно, по своему понятию – щеголеватее.
Чтобы показывать ее, для этого мать беспрестанно изыскивала случаи выводить ее с собою то в гости, то на ярмарку, то на гулянья. Для таких случаев Настусю наряжали в пышное манто, впрочем прикрывающее платье самое простенькое, приношенное, шляпку, коленкоровый зонтик в руки и т. под. Не один раз мать имела удовольствие слышать, что какой-нибудь офицер, на гулянье или в лавке, заглянув под шляпку дочери ее, приговаривал: «Какая хорошенькая!» Знакомые же и подруги, как были из низшего сословия, следовательно были завистливы, посматривая на Настусю, обращающую на себя более внимание, нежели они, говорили между собою: «К чему бы так наряжаться? Прилично ли мещанской дочери равняться с нами, купеческими?»
Разве Настуся дочь все еще мещанина? Неужели отец ее не вписался в купечество, как всегда хотел того? То-то и есть, что, к крайнему своему прискорбию, все оставался мещанином. Отчего же? «Не вывезло, онамедни», – как он сам говорил.
Вступивши в мещанское сословие, он завел торг мелочным товаром; но, пренебрегая сам быть в лавке, нанимал приказчика, сидельца и мальчика. Ожидая, что капитал его умножится, торговля расширится, тогда он вступит в купцы, в любую гильдию. А между тем, от спеси, чванства и лени, трех добродетелей, неразлучно живущих у людей, подобных Пантелею, вовсе не обращал никакого внимания на ход своей торговли: приказчика не считал, быв доволен умеренным доходом, взносимым им, и вверил ему большие суммы. Когда же полагал, что уже довольно расторговался и смело может вступить в купечество, захотел поверить свой капитал – и с горестью увидел, что вместо прибыли по торговле много задолжал, приказчик без расчету скрылся; тогда нечего было делать – уплатив долги и прекратив торговлю по мещанству, сидеть сложа руки до случая, которого, впрочем, долго было ожидать!
Покупка дома, обзаведение на мещанскую стать, убыточная торговля, желание блеснуть достатком в убранстве жены и частых угощениях почетных особ, как видели выше; наконец подрастающая дочь, требующая на свои наряды значительных издержек, все это до того истощило состояние Пантелея Степановича, что он едва и по мещанству держался, быв обременен долгами.
Сколько-нибудь поддерживала его отдача в наем флигеля на год и по временам при ярмарках – сараев, кладовых и т. под. во дворе. Но и тут беда! Настусе уже шестнадцатый год, а квартиранты во флигеле все панычи, да еще на хозяйском столе. Они уже чаще с нею заговаривают, уже и хлебными шариками за обедом на нее кидают. Не проходит обеда, чтобы какой паныч, нацарапавши вилкою на оловянной тарелке – кто его знает что – не подавал Настусе прочесть. Она прочтет, покраснеет – и не знает, куда с голубыми глазками своими деваться! Отец видит это, задумывается, не может понять, чтобы это означало? А между тем ему неприятно.
Не только отец, мать, но видят и посторонние, что на каждом – называемом ими – бале, у кого-нибудь из соседей или, по очереди, и у Пантелея Степановича, квартирующие у него панычи не допускают никого танцевать с Настусею, «поднимая» ее сами попеременно. Многие, бывающие на этих балах, отличные молодые люди, служащие в губернском правлении и палатах, желали бы иметь счастие вступить в танец с Анастасией Пантелеймоновной, но за квартирантами ее не успевают – так громко жалуются прочие кавалеры и объясняют, что, признательно сказать, ни одна из барышень наших не танцует так понятно и в ногу, хоть какую угодно мазурку, кадриль; и никто не вальсирует так отчетно, как она. Анастасья Пантелеймоновна. Это прелесть!
Это же говорят молодые «кавалеры», а отец и мать Настусины напрасно ждут, чтобы кто-нибудь из этих отличных молодых людей, пойдя с Настусею в танец, влюбился в нее – и, быть может, выгодно было бы за него отдать, потому что между ними есть и из настоящих дворян, с душами за родите лями, и могущие дослужиться и до заседателя, когда еще не выше. А квартиранты наши что?.. Ничего; и не будет с них ничего!
Что же говорят соседки и что заключают они из такого обращения панычей с Настусею – так уши вянут! Часточка только их заключений дошла до Пантелея Степановича, и он, сообразя то, что сам заметил и что слышал, недоумевал, как ему поступить в таком критическом обстоятельстве! Отказать без явной причины от квартиры не хотел, потому что боялся потерять значительный доход от найма флигеля и боялся, чтобы панычи, «осерчав на него», не сплели ещё что-нибудь на Настусю и на хозяев, а через то никто бы и не нанял у него флигеля, что было бы ему очень чувствительно.
Среди такого его недоумения случай поблагоприятствовал ему устроить все к выгоде и спокойствию его.
У него была сестра, Прися, выданная еще отцом в замужество за бойкого парня, малороссийского казака из-за Хорола. За отдаленностью брат и сестра почти никогда не сообщали друг другу сведений о себе. Чрез бывающих из того края Пантелей слышал, что Прися его очень разбогатела; более он ни о ней, ни о семействе ее ничего не знал, как вдруг получил от своего зятя письмо, коим он его извещал, что «счастие во всем ему благоприятствовало: он отыскал древнее свое, пропадавшее дворянство, а потому имел право владеть слободами, коих по достатку своему и накупил с душами, так что до трехсот, и он состоит с хорошим достатком и немаловажным семейством, из которого старший Омеля, с неограниченным разумом и многими способностями. Приятели и учители, и наипаче сам Омеля, отдыха не дают и настаивают, чтобы его учить всему в высшем училище. Того ради, – продолжает пишущий от имени Пантелеева зятя, – как и должно быть, неграмотного, – того ради я, зять ваш, и сестра Прися, а по закону ныне жена моя, Ефросинья Степановна, решились на то и просим вас принять его как сродника к себе в дом и содержать, как прилично благородному его званию. Почему он вслед за сим и последует» – и проч.
Надобно было видеть радость Пантелея Степановича, не тому, что сестра его здорова и счастлива, но что она дворянка, имеет свои слободы, и сын ее, родной племянник его, будет в глазах всех знакомых обучаться с другими дворянскими сыновьями! Он немедленно приступил к действию: пригласил к себе панычей, квартирантов своих, и сказал:
– Я получил – онамедни – сейчас письмо от родной сестры моей, которая замужем за дворянином, помещиком трехсот душ, там, еще за Хоролом, чтобы – онамедни – принять сына ее, стало быть, родного моего племянника, к себе в дом. Он, как дворянин, то есть мой родной племянник, так – онамедни – ? будет учиться с такими же дворянскими панычами. Так хоча – онамедни – мне и жаль вас, хороших квартирантов, отпускать, но переменить нельзя. Сами знаете, что – онамедни – кровь не вода.
Хотели не хотели панычи, приискали другую квартиру, простились с хозяевами и с Настусею, просили ее помнить их и не забывать… Настуся молча откланивалась – и больше ничего. Панычи с тем и расстались.
Худо б приходило Пантелею Степановичу без квартирантов: он не знал бы, чем себя и поддерживать пред почтенными особами, с которыми уже свел тесную дружбу, и должен был частенько угощать их и безо зву; худо бы ему приходило, если бы любезный зять не приказал дополнить своего письма, что «благородная амбиция наша, как природного дворянина, не позволяет нам, чтобы наш Омеля жил у вас из милости; того ради он доставит вам деньги за квартиру, по чему с людей брали, а также и на содержание, в коем прошу не скупиться и помнить, какой он крови, а притом и нежное дитя…» и проч.
Это поддержало Пантелея Степановича. Без сего дохода ему приходилось уже продать дом и, возвратись в обывательское звание, переселиться опять в подгородную слободу, уплати долги пожитками.
– Сам я виноват! – иногда только, а вовсе не всегда, так рассуждал Пантелей Степанович. – Зачем погнался за пышностью? Зачем пристал к знати и искал знакомства с ними? Не убыло бы меня, если бы я навсегда остался Талемоном Стовбырем! Между обывателями я был бы всегда первый; а теперь, хотя и мещанин, но буду последний между ними. Поделом мне!
Й как хорошо, что судьба всегда наказывает людей, по ограниченному рассудку и по низости чувств желающих отдалиться от своего круга, презирающих в нем числящихся и не знающих пределов чванству своему и гордости! Как прилично они называются! У них отнимаются способы продолжать глупости, тешащие их и смешащие других!.. Как жаль, что люди из сословия выше мещанского, следовательно, не зараженные этою глупостью и смешным пороком, не заглядывают в низший круг: они бы нашли много чему посмеяться между собою…
Довольно о них.
Примітки
Уразовское сукно – просте сукно.
Люстриновый – пошитий з люстрину, вовняної або напіввовняної тканини з глянцем.
Капот – жіночий хатній одяг вільного крою, халат.
Салоп – верхній жіночий одяг у вигляді довгої накидки з прорізами для рук.
«Шарлотта на гробнице Вертера» – головні герої роману Й.-В. Гете «Страждання молодого Вертера» (1774).
Кульнев Яков Петрович (1763 – 1812) – генерал, герой вітчизняної війни 1812 р.
…представляющая Павла и Виргинию… – головні герої роману французького письменника Бернардена де Сен-Пьєра (1737 – 1814) – «Поль і Вірджінія» (1787).
Лот с женою… – За біблійною легендою, племінник Авраама, жив у Содомі. Коли на Содом і Гоморру впала кара небесна і вони були зруйновані, Лот ледве врятувався, а його жінка була перетворена в соляний стовп.
…граф Орлов-Денисов. – Орлов-Денисов Василь Васильович (1775 – 1844), учасник Вітчизняної війни 1812 р.
Брюллов Карл Павлович (1799 – 1852) – видатний російський художник.
Подається за виданням: Квітка-Основ’яненко Г.Ф. Зібрання творів у 7-ми томах. – К.: Наукова думка, 1979 р., т. 4, с. 321 – 341.