Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

18. Морозенко в поисках Оксаны

М. П. Старицкий,
Л. М. Старицкая-Черняховская

Стояла поздняя осень. Быстро надвигались непроглядные сумерки. Мелкий, холодный дождь, зарядивший с самого утра, не останавливался ни на минуту, заволакивая смутною туманною сеткой и серое небо, и черную, размокшую землю.

Однако, несмотря на эту нестерпимую погоду, по большой дороге, ведущей к Субботовскому хутору, скакал торопливо молодой казак. Черная керея, покрывавшая его, казалась кожаною от дождя, промочившего ее насквозь; с шапки сбегали мутные струйки воды; одежду и коня покрывали комки липкой грязи; но казак не замечал ничего; он то и дело подымался в стременах, ободряя своего коня и словом, и свистом, несколько раз даже взмахивал нагайкой. Из-под низко надвинутой шапки трудно было рассмотреть его лицо, видно было только, как он кусал в досаде и нетерпении свой молодой, еще недавно выбившийся ус. Казалось, с каждым шагом коня возрастало и его нетерпение. «Дьяволы! Ироды! Псы! Неверные!» – вырывались у него иногда бешеные проклятия, и при этом молодой всадник сжимал еще крепче шпорами своего усталого коня.

«Да что ж это ничего не видать?» – шептал он отрывисто, приподымаясь в седле и вглядываясь зоркими глазами в туманную даль. Но частый дождь заволакивал, словно ситом, весь горизонт, сливая все предметы в одну серую полутьму. Вот показались в балках и хаты самого Субботовского хутора, вот за ними смутно виднеются и приселки. Чужой глаз не разглядел бы, но ему ведь все известно здесь, каждый горбок, каждая гилка знакома… Почему же до сих пор не видно ни высоких скирд, ни вежи над воротами пана писаря? Они ведь всегда были видны еще далеко от этого места… Казак припал к шее коня и помчался еще скорей. Вот вербы, которыми обсажен шлях к двору. У-у, какие они мрачные!.. Как зловеще вытягиваются их голые ветви из-под холодного тумана, словно руки мертвых из-под белого савана!.. Но вот и частокол… Что это?.. Что это? Громкий возглас вырвался из груди казака и замер.

Вот конь его остановился у выбитых ворот, вот он въехал во двор… Кругом, было тихо и безлюдно… мертво…

Дождь размыл уже горы пепла, покрывавшие ток, в кучи черной грязи, соседние крестьяне и евреи растаскали уцелевшие бревна, стропила, крышу с будынку, частокол, ворота… Перед молодым казаком одиноко подымался среди грязной, вытоптанной площади только остов будынку с выбитыми окнами и дверьми. Молча стоял казак среди опустошенного двора.

– Так все это правда, правда! – вырывалось у него отрывисто, в то время как глаза не могли оторваться от могильных развалин такого радушного, такого шумного прежде гнезда.

Несколько минут протянулось в полном оцепенении. Вдруг лицо казака покрылось густою краской.

– Да будьте ж вы прокляты, злодеи, – вырвалось у у него грозное проклятие, – будьте вы прокляты до последнего дня! Будем прокляты мы, если не вымотаем вам кишок, если не выпустим вам всю вашу черную кровь!

И мысли молодого казака понеслись с ужасающею быстротой. Где же семья батька Богдана? Где он сам? Ведь не может быть, чтобы злодеи решились? А кто знает? Кто может знать? По слухам говорят, что увезли кого-то, кого ж, кого? Где Оксана, где она? Что с ней? У кого узнать? У кого расспросить? Где? На хуторе, – они должны же знать что-нибудь. Казак вскочил на коня и поскакал по направлению к балке. Но и в хуторе стояло такое же запустение и та же безлюдная тишина. Жалкие пожитки крестьян валялись кое-где по дворам, брошенные грабителями. Слышался жалобный вой собаки, мычала тоскливо тощая корова, дергая старую солому со стрехи.

Молодой казак проскакал весь хутор, – всюду стояла тишина и руина.

– Ироды, ироды! – шептал он глухо и отрывисто, глядя на жалкие остатки веселого когда-то селения, и слезы бессильного негодования подымались в его молодой душе.

«Что же теперь делать? Куда броситься?» – остановился он в конце села в отчаянии, в неизвестности, охваченный серым, промозглым туманом. Вдруг он весь встрепенулся, сделал энергичное движение и, поднявши сразу коня в галоп, дико крикнул «Гайда!» – и скрылся в сгущающейся темноте.

В большом субботовском шинке хитроумного Шмуля было и тихо, и мрачно. Двери и окна, задвинутые тяжелыми железными засовами, не пропускали извне никакого света. За сдвинутыми в сторону лавками и столами не сидело ни одной души, слабый свет каганца едва освещал закоптелую и закуренную комнату; ни пляшки, ни бочонка не красовалось на прилавке.

Хозяин шинка, сам хитроумный Шмуль, сидел у стола и закусывал чесноком с черным хлебом, подсунутым им в глиняной миске старательной Ривкой. Впрочем, и любимое кушанье, казалось, не приносило Шмулю никакого удовольствия. Лицо его было бледно и устало, жидкие, курчавые волосы прилипли к вспотевшему лбу; лапсердак валялся тут же, брошенный на лаву; ноги Шмуля, обутые в пантофли, были далеко вытянуты вперед и вся его тощая фигура выражала полное отчаяние и усталость. Ривка сидела подле, не нарушая печального молчания своего супруга. Слышно было только, как барабанили заунывно мелкие капли дождя по окну.

– Ой вей! – потряс пейсами Шмуль. – Ой фе! Как я утомился, ледве, ледве доехал из Чигирина.

– Ну что ж там, Шмулю-сердце, слышал ты?

– Гевулт, гевулт, Ривуню! – вздохнул Шмуль и свесил устало голову на грудь. – Такой уже гевулт, что годи нам и жить на свете! – он вздохнул и продолжал плачевно: – Вже нашему пану писарю не видеть своего Субботова, как мне своего вуха!

– Ой, что ты говоришь, Шмулик. мой любый? Зачем же это так? – всплеснула руками Ривка, роняя чулок. – Пан писарь такой разумный да мудрый, а чтоб у него кто выдрал из-под носа его маеток, который ему остался еще за отца!

– Ой, цс, цс, Ривуия моя люба, – вздохнул Шмуль и поднял кверху брови. – Не поможут вже пану писарю ни голова, и ни руки, и ни что-нибудь! Потому что паи староста вже в него не верит и подарил Субботов пану подстаросте Чаплинскому… Говорил мне все это Лейзар, а ты знаешь, Ривуню, какая в него голова!

Ривка замолчала перед таким авторитетом, а Шмуль продолжал дальше, ссовывая свою ермолку на затылок:

– Выходит, что у пана писаря нету бумаги, и не то что бумаги, а то, что она-не записана в книги, а без книг, моя любуню, ничего не сделаешь, нет!

Несколько минут в шинке продолжалось молчание, прерываемое только робким и однообразным стуком капель об окна. Шмуль печально покачивал головой, повторяя время от времени: «Ничего невозможно, нет».

– Ой Шмулик мой золотой! – поправила Ривка свой платок и просунула под него спицу из чулка. – Если пан Чаплинский забрал себе хутор, так он опять населит его; пьет он, наверное, не меньше, чем пан писарь.

– Ох, Ривуню, золотое мое ябко! – вздохнул глубоко Шмуль и сплюнул в сторону. – Пан Чаплинский – не пан Хмельницкий. Пан Хмельницкий, да помогут ему Соломон и Давид в его справах, давал нам и грунт, и хату, и всякие додатки, а когда брал что из шинку, чистыми деньгами платил. А пан Чаплинский, ой Ривуню, дитя мое, нехорошая об нем слава в Чигирине! Пить-то он любит, да никогда не платит за то, что пьет! А селян он так обдерет… ой, ой! Что не за что будет им выпить и пляшки оковитой… Да как не будет у него денег, сейчас будет до Шмуля идти, а не будет у Шмуля, сейчас велит повесить его за ноги на хате.

– Ой вей! – вскрикнула Ривка, обнимая за плечи своего супруга. – И зачем ты, Шмулик, такое страшное против ночи говоришь? Так лучше ж нам уехать отсюда. И так страшно одним сидеть, а тогда, ой вей мир! – завопила она.

– Думал я вже об этом, Ривуню, думал и советовался с Лейзаром. Только жалко мне, любко, Субботова да пана писаря, ой вей, как жаль!

Ривка только что хотела было возразить что-то Шмулю, как в дверь раздались сильные и частые удары… Шмуль побледнел и окаменел на месте; глаза Ривки расширились до невозможности, дыханье захватило в груди. Супруги молча глядели друг на друга, обезумевшие, оцепеневшие.

Стуки повторились снова и еще настойчивее.

– Пропали! – прошептал хрипло Шмуль, опуская бессильно руки.

– Ой мамеле, – заметалась Ривка, ударяя себя в грудь кулаком, – ой дети мои, ой диаманты мои! Будем скорей убегать!

Слова ее оборвались, потому что стук в двери повторился опять и с такою силой, что засов заскрипел, а вслед затем раздался громкий возглас:

– Да отворяйте ж, страхополохи! Никто вас грабить не будет! Свои!

Шмуль приподнялся и прислушался.

– Это казак, Ривуню, – прошептал Шмуль, приподымаясь с лавки и подходя к окну. Он отодвинул осторожно засов и приложился глазом к зеленому стеклу.

– Один, – прошептал он, обращаясь к Ривке, – я буду отворять.

– Ой Шмуль, Шмуль, что ты делаешь? – закричала было Ривка, но засов упал, дверь распахнулась, и на пороге показался высокий, статный казак в длинной черной керее…..

– Морозенко! Олекса! – вскрикнули разом Шмуль и Ривка, отступая с изумлением назад.

Шмуль поспешно задвинул двери и заговорил жалобным тоном, мотая из стороны в сторону головой:

– Ой вей мир, любый пане, когда б вы знали, что тут случилось без вас! Цс… цс… цс… – причмокнул он губами, – такое горе, такое несчастье, ох, ох!..

– Знаю, – перебил его коротко Морозенко, – видел. Я прискакал расспросить вас, быть может, вы знаете, что случилось? Убили кого? Замучили? Где батько Богдан? Что сталось с семьей? – говорил он отрывисто, превозмогая с трудом непослушную дрожь и спазмы, душившие горло.

– Ой вей, вей! – закивали головами и Шмуль, и Ривка. – Но пусть пан сядет, да отдохнет с дороги, да выпьет оковитой, потому что он и на себя не похож, а мы вже расскажем пану все, как было… все…

– Коня оправь, – произнес отрывисто Морозенко, опускаясь на лавку и сбрасывая шапку с головы. Его красивое, смуглое лицо с черными бровями и черными глазами, чуть-чуть приподнятыми в углах, было теперь страшно бледно и от горя, и от усталости, и от волнения… Глаза горели мрачным огнем. Он почти залпом опорожнил кварту, поднесенную ему Шмулем, и произнес отрывисто:

– Говори!

Шмуль начал свой рассказ, прерывая его частыми вздохами и причитаниями. Он рассказал Олексе подробно о том, как Лейзар прислал к нему гонца из Чигирина, как они начали прятать свои пожитки и прятаться в лес, как на Субботов наскакало триста всадников, как все отчаянно боронились. Когда же рассказ его коснулся смерти Андрия, Шмуль несколько раз втянул в себя воздух носом и еще жалобнее закивал головой: «Славное дитя было, ой вей! И пан писарь его так любил!»

– Дьяволы… дытыну! – вскрикнул Морозенко, вскакивая со скамьи и сжимая саблю рукой.

– И что им дитя, когда они и стариков не пожаловали? – пожал плечами Шмуль и перешел к смерти дида и бабы и разорению хуторян.

– Да где же батько Богдан, где вся семья его? – перебил Морозенко.

– Ой вей, вей! – продолжал Шмуль, смотря с сожалением на Морозенка. – Нет уже теперь у пана писаря и угла, нет ему уже где и голову приклонить. И хутор, и млыны, и все забрал Чаплинский, и староста отдал ему, потому что у пана писаря бумаги не нашлось. Ходил он судиться по судам, и там ему ничего не сделали, а еще смеялись и говорили разные нехорошие жарты. Ой, ой! И что с ними поделать можно? А пан писарь, – говорил мне Лейзар, – закричал им, собакам, – и Шмуль боязливо оглянулся, – что он своего добудет, и когда они ничего не хотят сделать, так он поедет и в сейм, и к самому королю! И вот вже с тыждень, как пан писарь ускакал в Варшаву из Чигирина.

– А где ж семья его?

– Никто не знает, шановный пане, запрятал ее куда-то пан писарь, чтоб опять не ограбил и не назнущался кто. Вот уже месяц, как спрятал.

– Месяц?! Что ж, все живы, здоровы? – впился Олекса в Шмуля глазами, чувствуя, что сердце замирает у него в груди.

– Хвала богу, все: и панна Катерина, и панна Олена, и Юрась, и Тимко, вот только панну Елену да Оксану увезли грабижники с собой.

– Оксану, Оксану?! – вскочил Морозенко, опрокидывая скамью. – И ты это знаешь наверно?..

– Чтоб я детей своих больше не видел! Но Морозенко уже не слушал ничего.

– Коня! – закричал он дико, хватаясь за саблю рукою. – Коня!

– Ой вей! – завопил жалобно Шмуль. – Ну, и что ж пан задумал делать?

– Теперечки ночь, ничего не видно, как можно ехать? – встревожилась и Ривка.

– Оксана, ты сказал, Оксана?.. Ты ж знаешь сам…

– Ой, ой, шаде, ферфал! – покачал Шмуль с сочувствием своими длинными пейсами. – Только что ж теперь пан сделает? Ой, ой, где вже там пану Олексе с подстаростой тягаться?

– Убью, зарежу! Месяц, целый месяц! – кричал в исступлении Олекса, хватаясь за голову.

– И где можно казаку пана подстаросту убить? – повторил недоверчиво Шмуль. – Но если вже пан Олекса так хочет зараз до Чигирина ехать, так я вже пану совет дам. Я ж еще пана вот таким маленьким знал, – опустил он руку почти до самой земли, – а Шмуль хоть и жид, а имеет сердце, – и Шмуль втянул со свистом воздух и затем заговорил торопливо, делая беспрестанное движение растопыренною правою рукой и прищуривая левый глаз, в то время как Олекса нетерпеливо шагал из угла в угол, задевая столы и лавки, сжимая до боли свои кулаки.

– Если пан хочет выкрасть дивчину, пусть едет до Лейзара, я пану до него записку дам, он вже пану все сделает.

Через несколько минут работник подвел к дверям корчмы коня Олексы, с которого не снимали и седла. Шмуль и Ривка вышли на порог. Каганец, который Ривка держала над головой, прикрывая его рукой от ветра, освещал небольшое пространство: лошадь, подведенную работником, грязь и лужи, блестевшие на свете, а дальше все терялось в густой, черной темноте.

Морозенко быстро вскочил на коня и собрал в руку поводья.

– Ну, дай же боже, дай боже! – поклонились разом и Шмуль, и Ривка.

Олекса снял шапку и сунул было Шмулю серебряную монету, но Шмуль с обидою оттолкнул ее.

– Пс! – оттопырил он руки. – За чего пан обижает нас? Пусть пан Олекса оставит себе свои гроши. Мы со своих не берем! А пану они знадобятся теперь, ой-ой еще как! Дал бы только бог!

– Спасибо, не забуду! – крикнул Морозенко, тронутый неожиданным сочувствием, и сжал острогами коня; животное встрепенулось и поднялось в крупную рысь.

Через несколько минут он совершенно скрылся в темноте. Долго стоял на пороге Шмуль, прислушиваясь к удаляющемуся шлепанью конских копыт. Наконец, холод заставил его вздрогнуть, – Шмуль печально замотал головою и, причмокнувшись несколько раз с сожалением губами, задумчиво направился в свою опустевшую корчму.

А Морозенко мчался, как безумный под тьмой и холодным дождем. Конь спотыкался, попадал в лужи, но Олекса все подгонял его да подгонял. Бессильное, ужасное отчаянье разрывало его сердце. «Что делать, что предпринять, на что решиться? Если бы хоть батько Богдан был здесь, а то сам… Что делать, как вырвать ее из рук этого хищника? Как спасти? А здесь каждый час, каждое мгновенье…. Месяц, целый месяц… а он не знал, что может случиться за месяц! Быть может, теперь, в эту самую минуту…» И проклятья, и слезы, и вопли отчаяния бурно рвались из души Морозенка, да он и не удерживал их. Черная ночь жадно поглощала отчаянные возгласы казака, мчавшегося под ее сырою пеленой.

Было уж совсем поздно, когда измученный и усталый Олекса добрался, наконец, до Чигирина. Въездные городские ворота были заперты, в мытнице уже не светились огни. Долго пришлось ему кричать, стучать и даже стрелять из пистолета, пока на крики его появились из мытницы заспанные вартовые и отперли ему ворота. Заплативши мостовое, Морозенко поскакал по спящим, спутанным и узким улицам Чигирина и, наконец, остановился перед известной корчмой Лейзара.

Несмотря на позднее время, над широким проездом, разделявшим корчму на две части, болтался тусклый масляный фонарь. Однако и здесь Морозенку пришлось довольно долго покричать и постучать эфесом сабли в ворота, пока у маленькой форточки, проделанной в них, не раздалось шлепанье пантофель и щелканье тяжелого ключа. Форточка приотворилась, и в образовавшееся отверстие просунулась мудрая голова Лейзара, украшенная меховою шапкой с наушниками.

Узнавши от Морозенка, что он ищет ночлега и прислан к нему нарочито от Шмуля субботовского, Лейзар гостеприимно распахнул ворота и впустил Морозенка в широкий проезд.

– Гей, Онысько, герш ту! – закричал он громко, запирая за Морозенком ворота.

На крик его появился заспанный рабочий, который и принял от Морозенка коня; самого же Морозенка Лейзар пригласил следовать за собою в корчму.

Огромная комната с гигантским очагом, изображавшая вместе и кухню, и салон, была теперь совершенно пуста, а потому, поставивши каганец на прилавок, Лейзар приступил прямо к делу.

– У пана казака есть какое-нибудь дело до меня? – спросил он вкрадчиво, устремляя на взволнованное лицо Олексы пронзительный взор.

– Такое дело, – заговорил прерывающимся глухим голосом Олекса, – что если ты мне, Лейзар, поможешь, ничего не пожалею, что захочешь дам! Наймытом к тебе навеки наймусь!

– Ой, ой! – вскрикнул живо Лейзар. – Что ж там такого?

– А вот что, Лейзар, – протянул ему Морозенко письмо от Шмуля. – Помоги мне, Лейзар; говорят, что у тебя разумная голова… помоги, и ты об этом не пожалеешь!

Лейзар прочел письмо раз, другой. Морозенко пристально следил за его лицом, но не мог уловить на нем никакого определенного выражения. Наконец, Лейзар сложил письмо и заговорил тихим, но серьезным голосом:

– Трудное твое дело, пан казак, ой, какое трудное! Если пан подстароста украл девушку для потехи, то он тебе ее волей не отдаст… не отдаст, – покачал он головой, – а силой нельзя и думать отнять. Надо придумать что-нибудь хитрого да мудрого. Впрочем, ты еще не журысь… Господь помог и ослепленному Самсону погубить всех филистимлян, может быть, он захочет помочь и нам. – Лейзар потер свой лоб и задумался. – Прежде всего нам надо узнать, куда он ее заховал, – произнес он после долгой паузы, – так, так! – и, обратившись к Морозенку, Лейзар прибавил уже более живо: – Ты, пане казак, ложись теперь спать: все равно вночи ничего не сделаешь, а Лейзар вже будет думать, как и чего.

Морозенку ничего не оставалось, как согласиться на предложение Лейзара, и он беспрекословно последовал за ним по крутой лестнице на сеновал.

Несмотря на страшное горе и тревогу, терзавшие его душу, усталость взяла свое, и, растянувшись на свежем сене, Олекса моментально погрузился в крепкий, здоровый сон.

Проснулся он довольно поздно и сразу же вскочил, словно от электрического толчка. Весь ужас его положения предстал моментально перед ним. Олекса поднялся в одно мгновение, оправил одежду и спустился во двор. На дворе движение было уже в полном разгаре. Подойдя к колодцу, Морозенко умылся студеною водой, завернул в конюшню взглянуть на своего коня и, увидевши, что он почищен и в яслях ему насыпано довольно корма, вошел в корчму.

Народу в корчме было мало, только в стороне закусывали за отдельным столом два каких-то невзрачных поселянина. Лейзара тоже не оказалось, вместо него восседала за прилавком его огромная супруга, обвешанная множеством золотых украшений. В очаге трещали дрова, и на большой сковороде жарилась, аппетитно потрескивая, яичница.

При виде Морозенка Лейзариха вышла из-за прилавка и, подойдя к нему, сообщила тихо, что Лейзар ушел по делу и просил пана казака не выходить из дома до его возвращения.

В ожидании Лейзара Морозенко уселся за отдельный столик и начал с аппетитом утолять свой голод яичницей и таранью, которые ему предложила гостеприимно Лейзариха. В комнате было тихо, а потому некоторые из фраз поселян долетали поневоле до Морозенка.

– И не нашел? – говорил один голос тихо.

– Где уже ее, голубку, найти! – отвечал другой еще тише. – Наложила уже, верно, на себя руки или повесилась на окравке.

– А може, натешились, псы, да и сами спихнули в озеро, чтобы даром не держать! Много ведь их томится… не одна твоя дочка… у нас в селе всех лучших дивчат загнали.

Голоса понизились до шепота.

– Ох, кабы нашлась какая умная голова, – отвечал другой, – сейчас бы перековал рало на кривулю, пустил бы нищими жену и деток, все равно им и так пропадать, а сам бы пошел за волю, знал бы по крайности, за что б голову сложил!

Поселяне встали, расплатились и вышли.

Морозенко тоже поднялся и вышел машинально за ними. Кровь стучала в его голове, волнение, казалось, готово было разорвать его сердце. Так не один он терпит это горе, эту зневагу! Отовсюду со всех концов Украины слышатся эти вопли, эти стоны! Да разве же они не люди? За что они должны эту муку терпеть? Или нет у них крепких рук, или мало добрых мушкетов? Когда уже селянин, поседевший, сгорбившийся за ралом, говорит такие речи, что ж должны думать они, запорожские казаки?

Волнуемый и терзаемый такими мыслями, направился Морозенко в вышний город к роскошному будынку пана подстаросты, обнесенному высоким палисадом. Собственно, определенного намерения он не имел никакого, но чувство бездеятельности было не под силу ему; притом же он хотел хоть быть поближе к родному, дорогому существу, хотя подать ему каким-либо образом весточку, что любимый, коханый близко, что он горит желаньем спасти ее, что он готов положить за нее всю свою жизнь. Да и надежда разведать что-либо у слуг старостинских не оставляла его.

Подойдя к будынку, Морозенко увидел, что проникнуть в него было не так-то легко, как казалось сначала. Высокий частокол окружал его со всех сторон, и пробраться во двор не было никакой возможности; да если бы это и удалось ему, то не повело бы ни к чему, так как двор был переполнен народом, а у входа в ворота стояли вартовые. Но, несмотря на всю невозможность пробраться в дом, Морозенко не мог заставить себя удалиться оттуда; то ему казалось, что он слышит подавленный стон Оксаны, то ему мерещилось в высоких окнах будынку ее обезумевшее от ужаса лицо.

Шатаясь все время вокруг двора, он обратил, наконец, на себя внимание вартовых.

– Эй, ты, добрый человек, – окликнул его, наконец, один из них, польский жолнер с сытым и полным лицом, – не ищешь ли ты здесь того, чего никогда не имел?

Товарищ его разразился громким смехом и добавил:

– Так, так, это, кажись, из тех птахов, что любят в чужом саду вишни клевать.

– Врешь ты, песья морда, – вскрикнул запальчиво Морозенко, – это вы любите чужими руками жар загребать да на чужом добре свои туши откармливать.

– Го-го-го! Да это шпак, да еще и ученый, – проговорил первый, – знакомую песню поет! Надо бы его поймать да в клеточку; наш пан любит на них в клеточках глядеть!

И неизвестно, чем окончилась бы эта перебранка, если бы, на счастье Морозенка, не появилась из-за угла скорченная фигура Лейзара, который и потащил его почти силой домой.

– Ой, вей, на бога! Что пан казак себе в голову заклал? – шептал он торопливо, поспешно уводя Морозенка и оглядываясь со страхом назад. – Погубить всю справу… и девушка так даром пропадет! Я ж пану говорил, чтоб он не выходил из дому, да еще в такой жупан… Чтобы пан подстароста велел исхватить его и засадить в подвал, и тогда енде… ферфал! Цс! цс! – причмокивал он губами и качал укоризненно головой. – А вот вечером придет ко мне в корчму один из слуг пана подстаросты, мы узнаем тогда, куда он запрятал дивчину… только чтобы тихо, чтобы пан не кричал, не шумел и не выходил бы из корчмы ни на шаг!..

До вечера томился Морозенко, забившись на сеновал Лейзара, куда тот доставил ему и пищу. Казалось, мучительному дню не будет конца. Но, наконец, настал и вечер. Лейзар взобрался на сеновал и вызвал Морозенка, – пусть пан только сядет в угол, пьет себе потихоньку мед и не кричит, кто что бы там ни говорил…

Беспрекословно спустился Олекса в харчевню и уселся за указанным ему местом. В комнате не было ни одной души. Вскоре, однако, у дверей послышался тихий стук.

Лейзар поспешно отворил ее и впустил человека средних лет, в костюме надворной милиции, с опухшим лицом и красным носом, обличавшим в нем верного служителя Бахуса.

Впустивши его, Лейзар закрыл старательно двери и окна и пригласил вошедшего к столу.

– На того не смотрите, – шепнул он жолнеру, заметив, что он поглядывает на Морозенка, – то наш, совсем наш, дарма, что на нем казацкий жупан, да и служит он больше бочке, чем коронному гетману.

– Го-го, – рассмеялся новоприбывший, – это значит, из нашего полка! Одначе показывай, что там у тебя?

– Зараз, зараз, ясноосвецоный пане, – заторопился Лейзар, – прошу сначала отведать вот этого медка, – подмигнул он многозначительно жолнеру, пододвигая кувшин и оловянный стакан.

– Ого-го, Лейзар! А откуда у тебя такой медок, га? – устремил шляхтич на Лейзара изумленные глаза и налил себе второй стакан.

– Из субботовского леха, – хихикнул хитро Лейзар, – оттуда и те штуки, что я пану говорил. Панство не все забрало с собой, ну, люди добрые позбирали и продали мне.

– Ну-ну, показывай скорей!

– Ой-ой! Какие ж там добрые вещи были, – закивал головой Лейзар. – Когда б не пан, никому бы я не продал за такие гроши такую вещь!

– Да, надо сказать правду, наш пан подстароста ласый шматок заполучил!

– Ой-ой! Еще и какой ласый! – зажмурил глаза Лейзар и, вытянувши из-под прилавка дорогую саблю и два пистолета, поднес их жолнеру. – И чтобы такое добро за два червонца? – поворачивал он саблю перед светом то той, то этой стороной. – А слышал пан, что пан сотник поехал жаловаться на пана подстаросту в Варшаву на сейм?

– Го-го! Черта лысого он там поймает, как и в здешних судах поймал! Субботова ему уже не увидеть, как мне воды не пить.

– Хе-хе, – усмехнулся Лейзар, – да он, говорят, не так за Субботов, как за тех двух девушек, что пан подстароста себе взял.

Морозенко приподнялся и весь замер в ожидании.

– Каких двух? – изумился жолнер. – Одну шляхтянку взяли, да она сама с радостью кинула сотника и обвенчалась с подстаростой, как и следовало быть.

– Вот оно что! А чего вже люди не набрешут? – протянул Лейзар. – Говорили вже, будто взял и другую красавицу, Оксану.

– Оксану? – повторил жолнер. – Это, может, черномазенькая, курчавая?

– Так, так, курчавая, – кивнул головой Лейзар.

– Эге, была и такая… и боронилась же, шельма, как дикая кошка! – усмехнулся жолнер. – Подстароста должен был бы ее нам за труды отдать, а он уступил ее зятю своему, Комаровскому… вот тот и возится теперь с ней, как кот с салом, в Райгородке.

Громкий, яростный крик прервал его слова, и, опрокидывая по дороге столы и лавки, бросился Морозенко как безумный вон из корчмы…


Примечания

Публикуется по изданию: Старицкий М. П. Богдан Хмельницкий: историческая трилогия. – К.: Молодь, 1963 г., т. 2, с. 128 – 142.