Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

24. Хмельницкий у короля

М. П. Старицкий,
Л. М. Старицкая-Черняховская

Взволнованный, оскорбленный, возмущенный до бешенства, до безумной ярости, пришел Богдан в свой покоек, занимаемый им на Краковском предместье, в заезжем дворе под вывеской «Золотого гуся». Провожавшие из Чигирина его казаки, глазевшие с люльками в зубах из широкого заезда на снующую мимо толпу, завидев своего батька писаря таким встревоженным и сердитым, расступились молча, и никто не решился даже спросить у него, что сталось. Богдан тоже не промолвил им слова, а, насупивши шапку больше на глаза, прошел мимо, бормоча какие-то проклятия и угрозы.

– Насолили, должно быть ляхи! – заметил седоватый уже казак Кныш и, выпустивши клубы из носа, сплюнул' в сторону через губу.

– Эге ж, – мотнули шапками и другие два казака, усаживаясь на полу по-турецки.

Хозяин двора, еврей, встретивши в сенях своего постояльца, даже отшатнулся в испуге, прошептав: «Ой вей, цур ему, какой страшный!» А когда сердитый гость хлопнул дверью так, что она чуть не разлетелась в щепки, то жид вздрогнул и с головы его слетела ермолка, а потом, оправившись, подскочил все-таки и начал подслушивать, кого и за что этот казак проклинает.

А Богдан, не обращая ни на что внимания, ходил крупными, твердыми шагами по своему покою, то дергая себя за ус, то ударяя кулаком в грудь, то потрясая саблей…

Как раненый лев со стоном и рыканием мечется в клетке и в бессильной ярости грызет железные прутья и свою рану, так с искаженным от боли лицом стонал с хрипом в горле Хмельницкий, словно жалуясь, что не может разрушить одним взмахом руки этого пышного города, построенного кровопийцами.

– Проклятые, сатанинские выходцы, исчадия ада! – вырывались у него беспорядочно возгласы вместе с пеной у рта, с передышками. – Смеетесь, издеваетесь надо мной, как над псом? За жену, за мученическую смерть сына, не защита, не сострадание… а смех! Омерзительный, сатанинский… он стоит в ушах, жжет мне кровь, отдается адскою болью, и это на горе, на горе вам, изверги! Для tac ничего нет святого, ничто вам не дорого, кроме своего брюха! Ну, добре, добре! Доберемся мы и до брюха. У, с какой радостью вымотал бы я всем вам кишки, – скрежетал зубами Богдан, – разбойники, губители, отчизны, предатели! Коли даже короля оскорбляют, так чего же нам ждать? Ничего, ни крохи! Они топчут ногами закон, смеются. Ну, посмеемся и мы. Посмеемся! – ударил Богдан кулаком по столу; ножки у стола подломились, и звякнули окна.

– Ой, на бога! Что вельможному пану нужно? – вбежал к нему растерянный, побледневший хозяин.

– Горилки! Оковитой, да доброй, чтоб жгла! – двинулся к нему пылающий гневом Богдан.

– Зараз, вельможный пане, – выбежал хозяин и через несколько минут возвратился с большою флягой и оловянным ковшом. – Сличная, как огонь, ласковый пане, – поставил он все это на другой столик и начал прилаживать поломанную ножку.

– Брось! Вон! – топнул ногою Богдан.

Хозяин, затрусив пейсами, мгновенно юркнул за дверь.

Богдан налил полный ковш оковитой и выпил его одним духом. Потом, отерши и расправивши рукою усы, налил еще другой и тоже осушил его до дна.

– Не берет, чертово зелье! – присел он и вздрогнул всем телом. – Бр! Или воду подал, или ничем не зальешь этой боли, что огнем горит в груди, змеей извивается вокруг сердца. Все пойдем, все встанем… А! Господи! Помоги! – поднял он к небу глаза и судорожно сжал руки. – Торгуют ведь именем твоим! Жгут и льют кровь твоих верных детей! Милосердный, сглянься! – поник вдруг головою Богдан и притих.

Выпитые им два ковша оковитой производили, видимо, благодетельное воздействие: он почувствовал, как сердце его начало ровнее и энергичнее биться, как дыхание стало свободнее и поднялась бодрость духа.

Пароксизм ярости, вспыхнувший у Богдана в посольской избе и бушевавший всю дорогу, начал, видимо, утихать и давать место определенному решению, зародившемуся в душе его давно, при разгроме Гуни, при зареве пожаров Потоцкого и Вишневецкого, при лужах родной крови; решение это возрастало смутно при ужасах насилий, следовавших за приговором на Масловом Ставу, и созрело ясно на этом сейме. Мысли Богдана приняли более спокойное течение, и он мог уже анализировать события, подводить итоги, делать выводы.

«Ни закона, ни правды у них нет, – думал Богдан, – нет даже власти, которая бы удержала хоть какой-либо порядок, царит только разгул, своеволие и бесправье. На одной стороне горсть угнетателей, присвоивших себе державные права, а на другой стороне бесчисленные массы угнетаемых, лишенных этим разбойничьим рыцарством прав, превращенных в их быдло. О, если все поднимутся, то и следа не останется этих хищников! Не только весь русский люд, но и их польская приниженная голота возьмет в руки ножи. Я видел этих несчастных мазуров, живут горше нашего… Да, и следа не останется! И это будет за благо, потому что разжиревшая, облопавшаяся нашей крови шляхта приносит всему государству одно только зло и влечет всех к погибели… Что насаждается ею? Разбои, зверство, распутство да безумная роскошь! Она даже о целости и чести своей Речи Посполитой не думает, вместо ограждения своего отечества от нападения басурманов – они, эти благородные рыцари, откупаются деньгами, позором, лишь бы избежать затрат и благородного риска… Куда девалась их доблесть? Пропилась на распутных пирах, разлетелась на домашних разбоях. Это не те уже витязи, которых знал я в прежних, бессмертных битвах, а клочья, пропитанные венгржиной да злобой: стоит только поднесть трут, и они вспыхнут и развеются ветром», – улыбнулся злорадно Богдан и начал набивать тютюном свою люльку. Он с ожесточением затянулся едким, удушливым дымом и начал снова ходить по покою, но теперь походка его была спокойной и ровной, и голова работала усердно над разраставшейся мыслью, сердце наполнялось решимостью, отвагой, надеждой.

– Да суди меня бог, – остановился он и поднял правую руку, – если я думаю мстить за свои лишь обиды, – они побледнели перед всеми другими, перед оскорблениями, наносимыми вере, моим униженным братьям… О, за эти обиды я подниму меч и положу свою голову!..

В это мгновенье отворилась дверь, и на пороге ее появился неожиданно полковник Радзиевский. Богдан был и обрадован, и поражен его приходом.

– Я к вельможному пану от имени короля, – разрешил сразу недоразумение Радзиевский.

– От его найяснейшей королевской милости? – переспросил еще более изумленный Богдан.

– Да, пане, – сжал ему крепко руку полковник, – от него, его мосць желает пана писаря видеть!

– Какое счастье! – воскликнул Богдан. – И голова, и сердце к услугам его найяснейшей милости. Разопьем же хоть корец доброго меду, хозяин мой найдет вмиг старого; я так рад дорогому гостю.

– Неудобно, после выберем минуту, а теперь король ждет. Он сильно расстроен после этого «милого» сейма. Такого чудного сердца и такой светлой головы не щадят и не понимают.

– Гром небесный на них, – опоясывался Богдан широкою турецкою шалью, – на оскорбителей помазанника – сам бог! А у батька нашего найсветлейшего есть много слуг верных; одно мановенье, и все мы за него костьми ляжем.

– Спасибо, от его королевского имени спасибо! – пожал снова Радзиевский руку Богдана. – Такая преданность доставит больному и разбитому духом большое утешение. Но поспешим.

Радзиевский пришел к Богдану пешком, в каком-то плаще, закрывавшем почти все лицо его, и пешком же из предосторожности они отправились во дворец.

Король принял Богдана не в большом парадном кабинете, где происходили всегда официальные аудиенции, а в маленьком, находившемся' возле спальни его величества. Небольшая уютная комната с высоким камином, в котором пылал веселый огонь, была убрана в восточном вкусе, низкими диванами, подушками, коврами, шелком. Король полулежал на оттоманке, облокотись на подушку и склонив на руку голову. По тяжелому, неровному дыханию, по судорожным подергиваньям его обрюзглого лица, по мрачному огню его глаз было заметно, что он страдал, что потрясенные чувства не улеглись еще и раздражали тайный недуг.

Богдан вошел с трепетом в эту обитель и, преклонив колено перед священною особой своего владыки, с благоговением прикоснулся губами к протянутой ему ласково руке.

– Я рад тебя видеть, пан писарь, – отозвался с живою искренностью король. – Вот смотри, лежа принимаю; проклятая болезнь подтачивает силы… Отпустит – и снова бодр, и крепок по-прежнему духом, а малейшее что, – уже и валит она с ног.

– Да хранит господь драгоценные дни нашего батька монарха, – сказал с глубоким чувством Богдан, пораженный болезненным видом короля, – мы все как один молимся, если не в храмах, которые у нас отняли, то в халупах и хатах, под покровом лесов и под открытым небом!

– Это ужасное насилие… позорнейшее и преступнейшее, – сжал брови король. – Я употреблю все зависящие от меня средства, – улыбнулся он саркастическою, горькою улыбкой, – чтобы повлиять на комиссию и уравновесить хоть сколько-нибудь права, совести моих подданных… Я всю жизнь боролся за веротерпимость; но иезуиты, пригретые моим покойным родителем, пустили, здесь глубокие корни и подожгли расцветавший уже было рай… Мне пришлось бороться с окрепшим и распространившимся злом… Они сумели овладеть умами и сердцами нашего дворянства, поощряя дурные наклонности и низменные страсти, разжигая фанатическую ненависть и презрение к другим вероисповеданиям. Говорят, что фанатизм есть спутник пламенной веры… Я никогда не разделял этого мнения. По-моему, фанатизм есть порождение безумия деспотического: не смей иначе думать, как я, не смей иначе верить, как я, не смей иначе молиться… Меня за мою толеранцию чуть ли не отлучали от церкви как еретика, но я… я готов бы был принять и баницию, лишь бы мне дали силу водворить религиозный мир в моей дорогой мне стране… Но вот уже близок закат мой… а я, несмотря на все мои искренние и горячие стремления, не только не успел ничего в этом братском примирении, но, к величайшему горю моему, вижу, что непримиримая злоба растет и р-астет… Против нее готов я бороться до самой смерти… но сил у меня нет…

– Воздвигни только господь твою найсветлейшую милость, а мы, – ударил себя рукою в грудь войсковой писарь; – за единое королевское слово все костьми ляжем… Верь, наймилостивейший державец, что мы, казаки, и все русское население – покорные рабы твои и преданнейшие дети…

– Спасибо, спасибо! – произнес растроганным голосом король. – Видишь, пан, как я стал слаб, – смахнул он набежавшую на ресницу слезу, – не тот уже, что бился когда-то рядом с тобою… но да хранит вас всех бог! Казаков я всегда любил и на их верность лишь полагаюсь… Что бы там клевета и ненависть ни плели, но поколебать моей привязанности и веры им не удастся… Я всегда был и буду за вас; только, как видишь ты… мои желанья, бессильны…

– Повели только, государь, – воодушевленно, пророчески возвысил голос Богдан, – и твои священные желания облекутся в несокрушимую сталь.

– О мои верные слуги, орлы мои! – приподнялся и сел на оттоманке возбужденный словами Богдана король; его глаза вспыхнули прежнею отвагой, на бледных щеках появился слабый румянец, – для венценосца нет большего счастья в мире, как услышать теплое слово искренней преданности… Мария, – обратился он по-французски к вошедшей в кабинет пышной красавице, с темными, пронзительными глазами и светло-пепельными, грациозно взбитыми кудрями, к своей молодой королеве, – вот они, верные дети мои, сыны богатейших степей… Я не сирота еще, и господь ко мне милостив…

– Боже, как я благодарна им, как я рада за его королевскую милость, моего дорогого супруга… – ответила королева, обращаясь не то к королю, не то к Богдану. – Да вознаградит их святое небо!

– Жизнь наша и все наше счастье у ног их королевских величеств, – ответил Богдан по-французски, отвесив низкий поклон.

– О благороднейший воин, – вскинула глаза изумленно на предполагаемого варвара королева, – вы вместили в себе дивное сочетание доблести и высоких чувств! – она протянула милостиво свою руку, к которой с благоговением прикоснулся казак, и подошла с обворожительной улыбкой к королю.

– Да, моя вечерняя звезда, – бросил на нее сияющий радостью взгляд Владислав, – еще, быть может, наши мечты не погасли… Но все бог! Без его святой воли ни единый не падет волос… Эх, если бы мне к этим орлам да еще прежних шляхетских львов… Задрожала бы Порта, и Черное море склонило бы, свою волну к твоим ножкам… Ты их не знаешь, моя повелительница, мой кумир, а они, эти уснувшие рыцари, действительно храбры и исполнены доблести… Я и теперь не потерял еще веры в их доблесть; они расслабли от безумной неги и роскоши, они погрязли в тине разврата и пьянства, но они еще пока не умерли совсем, и если грянет над страной божий гром, то он сможет разбудить их… Я потому и убежден глубоко, что гроза нужна не только для сокрушения неверных, но и для возрождения лучших сил…..

– Уж кто, кто, а я совершенно разделяю твой взгляды, – вздохнула глубоко королева и закрыла свои очи сетью темных ресниц, чтобы скрыть налетевшее горе.

Владислав торопливо, украдкой пожал ей руку и обратился снова по-польски к пану писарю.

– Передай от меня всем казакам и единоверцам твоим мое королевское сердечное спасибо за их верность и преданность. Я им верю и на них полагаюсь, буду хлопотать за их благополучие, насколько смогу, но,сам видишь, что многого обещать не в силах. Во времена потемнения государственного разума, во времена упадка силы закона всяк о себе должен больше заботиться и сам себя больше отстаивать, – говорил он желчно, подчеркивая слова и загадочно улыбаясь. – Вот и твои жалобы я слышал… Они справедливы, и ты оскорблен жестоко… Но наш закон мирволит лишь шляхетским сословиям, а от других требует целой сети формальностей. Но ведь заметь, казак: у тебя отняли все не силой закона, а насилием вооруженной руки, так и нужно бороться равным оружием: вы ведь воины и носите при боку сабли… если у Чаплинского нашлось несколько десятков сорвиголов, так у тебя найдутся приятелей тысячи.

– Найдутся, найяснейший король мой, – воскликнул восторженно Богдан. – Блажен тот день, когда я услышал это великое слово, оживляющее нас, мертвых, ободряющее наши надежды… но не для моих обид оно… нет! Я их бросил под ноги, я их забыл перед священным лицом монарха! Твои, государь мой, обиды, поругания над достоинством державы, издевательства над порабощенным народом, – вот что вонзилось тысячами отравленных жал в мою грудь, и эта отрава разольется по жилам моих собратьев…

– Ах, как это трогает мое сердце, как вдохновляет меня! – поднялся король, опираясь на руку своей супруги. – Но помни, мой рыцарь, что выше короля – благо отчизны; я для него отдал всю жизнь, хотя и бесплодно… так постойте за отчизну и вы… Вверяю твоей преданности и чести себя и ее! – протянул король руки.

– Клянусь господним судом, трупом замученного сына и счастьем моей родины! – упал перед ним Богдан на колени и поцеловал полу его одежды.

– Да хранит же тебя и всех вас милосердный бог! – положил король на голову писаря руки и, взволнованный, растроганный, вышел с королевой из кабинета.


Примечания

Публикуется по изданию: Старицкий М. П. Богдан Хмельницкий: историческая трилогия. – К.: Молодь, 1963 г., т. 2, с. 182 – 189.