Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

20. Жалоба Сильвестра Косова на сейме

М. П. Старицкий,
Л. М. Старицкая-Черняховская

Посольская изба (палата), где собирался в Варшаве вальный сейм, находилась в здании королевского дворца, на правом, крыле, и глядела с нагорного берега Вислы через муры с бойницы в мутные волны реки. Зал был специально приспособлен к сеймовым заседаниям и мог свободно вместить внизу до четырехсот душ публики и столько же, если не больше, на хорах. Высокий, длинный, освещенный с одной стороны рядом узких стрельчатых окон, над которыми выглядывали с хор еще овальные, словно кошачьи глаза; с колоннадой у стен, поддерживавшей обширные галереи, со сводчатым плафоном, он представлял не совсем выдержанный готический стиль и был отделан лепными барельефами и фигурами, с пестрою раскраской и позолотой, во вкусе Ренессанс.

У противоположной к двум входным дверям стены, снабженной тоже двумя дверьми, соединяющими зал с внутренними апартаментами, возвышалась невысокая эстрада; с средины ее спускались в зал четыре мраморные ступени. Бронзовая вызолоченная балюстрада ограждала это возвышение и спускалась вдоль ступеней, заканчиваясь внизу двумя вызолоченными щитами. На окнах и дверях спускались до полу тяжелые занавеси, поддерживаемые ставропольскими и старолитовскими гербами; колонны были украшены отбитыми знаменами, бунчуками и другими трофеями государственной славы; в простенках между окон красовались гербы всех провинций великой и могущественной державы; на противоположной же стене висели в золотых рамах портреты королей польских и литовских.

Эстрада была сплошь устлана роскошным турецким ковром; между двух дверей возвышался пышный трон, украшенный балдахином из темно-малинового бархата, перевитого золотыми и серебрянными шнурками, с такими же кистями; драпировки поддерживались с двух сторон польским (одноглавый орел) и литовским (всадник – «погонь») гербами, а вверху их стягивал личный герб короля – сноп под золотою короной. С обеих сторон мраморных ступеней стояло в зале по четыре кресла, обращенных спинками к балюстраде. На этих креслах, словно у подножья трона, восседали четыре пары государственных министров. Посредине впереди их стояло еще между щитами, особняком, кресло сеймового маршалка. Против этих мест широким полукругом размещены были кресла сенаторов, обращенные сиденьями к трону, а за ними возвышались амфитеатром скамьи представителей шляхты, послов, избранных и снабженных инструкциями на предварительных сеймиках. На хорах же размещалась посторонняя публика, зрители, свидетели сеймовых дебатов – arbitri.

Было уже не рано; но от ползущих по небу грязно-серых туч стоял сумрак; холодный осенний дождь моросил в высокие, с частыми переплетами окна, наполняя избу тоскливым, однообразным шумом.

Зал был совершенно пуст, только у четырех дверей стояли драбанты, по два при каждой, да сеймовой писарь чинил за столиком, приставленным у колонн, свои перья и раскладывал бумаги. Но вот верхние галереи начали наполняться публикой, спешившей занять лучшие места; спор за них и гул от возрастающего гомона оживили и спавший в безмолвии зал.

Распахнулась, наконец, дверь, и вошел первым в посольскую избу избранный сеймовым маршалком Сапега, сопровождаемый двумя возными. Украшенный почтенною сединою и еще более почтенным брюшком, опоясанным широким златокованным поясом, в пышном, расшитом золотом кунтуше, он важно прошелся по зале и, от скуки или для напоминания о своей власти, ударил жезлом своим в щит и уселся на своем месте. На хорах говор и шум сразу притихли, и публика понадвинулась к балюстрадам. Вслед за маршалком стала появляться в избе и благородная титулованная шляхта. Послы занимали скамьи, ясновельможные и сиятельные сенаторы пробирались надменно и чопорно в полукруг своих кресел. Двери распахивались чаще и чаще, впуская новых уполномоченных лиц; шум и несдержанный говор росли.

Вот вошел торжественно в епископской мантии бывший капелланом у Конецпольского, а ныне холмский бискуп Лещинский. Все поднялись со своих мест в зале и почтительно склонили свои головы.

Превелебний бискуп медленно подвигался вперед, благословляя обеими руками пасомых, и, наконец, занял шестое от левой руки кресло. К нему сейчас же подошел под благословение пан маршалок.

– Печальные у нас, ваша превелебность, новости, – заговорил лицемерно Сапега.

– Да, ясный княже, – вздохнул театрально бискуп, – vanitas vanitatum et omnia vanitas, не весте ни дня, ни часа… Завтра вынос тела великого гетмана и лития…

– Покойный собрат увлекся чересчур соблазнами жизни, да и как-то, – замялся Сапега, – изменился под старость в своих убеждениях, начал держать руку врагов.

De mortuis aut bene, aut nihil… – опустил бискуп печально глаза.

– Так, праведный отче… А не слыхал ли его блаженная мосць, кого назначил король на место небожчика Станислава?

– Без сомнения, старого польного гетмана Николая Потоцкого.

– Я так и думал, он уже давно подлизывается к королю, потворствует его затеям, чтобы заполучить яснейшую ласку для себя и для сына, – заметил желчно Сапега.

– Не тревожься, княже, я пана Николу хорошо знаю. Может быть, для своих целей он и заигрывал с королем, но, получивши великую булаву, запоет песню иную. Ведь Потоцкий ненавистник и казачества, и схизматов.

В другой группе говорил авторитетно полковник Чарнецкий, сверкая злобно своими зелеными зеньками:

– У меня, пане добродзею, просто: чуть только что псякрев, сейчас ее на кол или на виселицу, и падла ихнего не велю хоронить, а разбросаю по полям: отличное удобрение!

– Ха-ха! До правды! – восторгался пан Цыбулевич. – А я, проше пана, держусь другой системы: истреблять быдло жалко – рабочая сила, так я пускаю в ход канчуки и лозы, а то еще лучше: отдал всех крепаков с землями в аренду жидам, – плати, жиде, и баста, а там как хочешь, – пори их, обдирай, вешай.

– Да ведь, пане добродзею, если самому умыть руки, то эти проклятые схизматские гадюки жида укокошат; уж сколько было примеров.

– А пусть, проше пана, и укокошат, – распускал понемногу пояс пан Цыбулевич, так как ему везде и всегда было жарко, – жаль мне жида, что ли? Было бы болото, а черти найдутся! Я еще из каждого такого случая интерес личный имею, – сейчас суд, и все у меня виноваты. Конфисковал имущество, проше пана, и у хлопа, и у попа, и у жида, да и квит!

– Остроумно, пане добродзею!

В иных местах шел бойкий разговор и спор о лошадях, о собаках, о женщинах. Длинный и тощий шляхтич хвалился, что он изобрел такую мальвазию, какой нет ни у кого на свете, что он ею пристыдил и отцов бернардинов.

– Что это так мало собралось панства сегодня? – спрашивал на второй скамье Радзиевский у добродушного шляхтича Яблоновского, коронного мечника, известного в Брацлавщине бонвивана. – Ведь самые важные вопросы на очереди: о государственных доходах, об, уплате жалованья служащим в короне и войсках, о поземельных владениях, а послы и не являются.

– Пане полковнику! – защищал послов Яблоновский. – Да в такую погоду добрый хозяин и собаки не выпустит, теперь в самый раз только тянуть венгржинку возле каминка или добрый, старый литовский мед. Эх, какой мед, пане коханый, у Радзивилла, а то и у Сангушки.

– Да ведь нельзя же, пане, так относиться к нуждам ойчизны! – заволновался пан Радзиевский. – Ведь сейм – высшее законодательное собрание, а законодатели сидят за медами и боятся дождя!

– А то и разъехались по домам многие, знаю.

– Еще лучше! Что же это за люди? Как же государство может существовать при таких порядках?

– Пане, да на чтснам эти заботы? – развел руками Яблоновский. – Речь Посполита, как говорят, безладьем стоит и своим беспорядком славна! Ее хранят пречистая панна и молитвы святейшего отца! А нам что? Беречь свою золотую свободу и свои интересы. Я для того только и сижу здесь, чтоб не допустить благородной шляхте убытков. Дайте мне свентый покуй, и баста! Жизнь одна, а что милее всего? Доброе товариство, волокитство, танцы, женщины, вино и полеванье! Съедутся ко мне гости – смех, шутки. Принесут нам из погреба старой венгржинки, сядем мы у камина, заграют нам в дуды, на столе хлеб, доброе сало, дичина, рыба, – вот наше утешенье, вот наш венец, и плевать мы готовы на королей!

Радзиевокий взглянул на своего собеседника и, ничего не ответив, перешел на другую скамью.

А Яблоновский, не обративши на это вниманья, показывал уже новому соседу на хоры и сообщал интимно:

– Ах, пане ласковый, взгляни вон на ту красотку – восторг, очарованье! Вот скарб так скарб. Драгоценный перл, и все на меня смотрит, глаз не отводит, о Езус-Мария.

Сосед рассеянно взглянул было на хоры, но в это время ударил сеймовой маршалок в щит, и раздавшийся по зале стук серебра сразу отвлек внимание соседа и усмирил гомон всей публики: говор притих и напоминал теперь гуденье пчел в улье.

Стоявшая в различных концах залы титулованная и уполномоченная шляхта, разодетая в бархат, атлас, златоглав и парчу, бряцая дорогим оружием, заняла свои места и уселась. Скамьи наполовину наполнились послами; кресла в полукруге, кроме первого справа от трона, заняли сенаторы, епископы, воеводы и каштеляны; в последнем кресле уселся каштелян краковский.

Распахнулись на эстраде двери, и в левую начали попарно входить государственные министры: два великих канцлера – коронный Юрий Оссолинский и литовский Альбрехт Радзивилл – вышли первыми и заняли у подножия эстрады первые же от ступеней кресла, за ними вышли коронные гетманы – новый Николай Потоцкий и литовский Людвиг Радзивилл, затем уже поочереди вышли и заняли свои министерские кресла два великих подскарбия и два великих маршалка.

Ударил снова два раза в щит сеймовой маршалок, и в правых дверях на эстраде показалась фигура гнезнинского архиепископа, Матфея Лубенского, примаса королевства, заменявшего во время междуцарствия особу короля. Он облачен был в едвабную мантию нежно-фиолетового цвета, прикрытую дорогими белыми кружевами, спускавшимися длинным воротником на грудь и на плечи; на этих кружевах сверкал крупными бриллиантами большой крест на толстой золотой цепи; на голове у примаса надет был особый род скуфьи, напоминающей формой своей древнюю первосвященническую шапочку; шлейф его мантии несли четыре крылошанина, одетые в белоснежные одежды.

При появлении примаса в зале раздался массовый шорох; вся публика почтительно встала и склонила головы. Его яснопревелебная моешь благословил с эстрады торжественно всех и, поддерживаемый под руки государственными канцлерами, сошел величаво по ступеням в зал и занял первое кресло.

Ударил сеймовой маршалок еще три раза в щит, и вслед за тем появился, наконец, в правых дверях и король польский Владислав IV. Он был одет в национальный пышный костюм; на несколько обрюзгшем лице его видна:- была усталость и тупая приниженность; только глаза его, не утратившие огня, сверкали иногда затаенною злобой.

Вся публика и на хорах, и в зале приветствовала своего короля дружным криком «Vivat!», «Hex жие!». Король поклонился на три стороны и уселся на трон; за ним стал королевский почт, так называемые дворяне. С трона уже его найяснейшая милость объявил заседание сейма открытым.

В зале и на хорах все смолкло. Встал великий государственный канцлер Юрий Оссолинский и объявил, что на сегодняшнее заседание назначены к слушанию следующие дела: суплика киевского митрополита Петра Могилы о невозвращении униатскими монастырями и церквями захваченного у храмов греческого закона имущества, а также и о правильном распределении между ними маетностей; суплика казацкой старшины о недопущении в пределах казацких и запорожских владений постоев и выдеркафов, a равно и о недопущении в этих старожитных владениях земельных захватов, ни для приватных лиц, ни для староств; затем рассмотрение вопроса об увеличении и о правильном поступлении государственных доходов.

Оссолинский не успел сесть на свое место, как по зале пронесся сдержанный ропот, словно раскат отдаленного грома.

Маршалок пригласил через возного в зал заседания посла из Киева, Сильвестра Коссова.

Вошел в монашеской черной одежде не старый еще чернец; темно-каштановая борода его начинала лишь серебриться, из-под клобука смело смотрели искристые выразительные глаза, на благородном лице лежал несомненный отпечаток ума. Неторопливо, с достоинством прошел киевский посол между скамьями и остановился у эстрады, отвесив низкий поклон королю, сенаторам и всем ясновельможным послам.

Поднялся Сапега и заявил официальным тоном, торжественно:

– Посол его ясновельможносте киевского митрополита Петра Могилы изложи перед его королевскою милостью и благороднейшим законодательным собранием свои жалобы и суплики!

– Найяснейший король, найласковейший пан наш, и вы, ясноосвецоные сенаторы, и вы, ясновельможные послы! – поклонился на три стороны Коссов. – Много горя и кривд претерпела бедная Русь за пануванья приснопамятного отца его королевской милости, Жигимонда, – да простит мне на слове король, – много слез пролила лишь за то, что осталась верна послушанию своим исконным патриархам, что не впала от прелести мирские в соблазн. Великое слово «уния», поднятое во имя высокой миротворной любви, во имя единения уравновешенных в правах братьев, во имя света и истины, обратилось в темную силу деспотии, облаченную в нетерпимость и злобу, вооруженную насилием и грозой!.

В зале поднялся гул бури и затих.

– Не в обиду светлейшему собранью говорю я, – возвышал между тем голос именитый чернец, – но я улавливаю в глубинах оскорбленной души смиренно слова и молю господа сил, чтобы он открыл ваши благородные сердца для воспринятия правды. Не только утесненные и гонимые братья признали в этой пресловутой унии не родную мать, а злобствующую мачеху, но и святой костел в ней ошибся, и взглянул на нее лишь как на переходную ступень.

– Veritas, – прервал Коссова епископ Лещинский, – истина покоится у стоп святейшего папы.

Вслед за фразой епископа раздался в зале налетевшим прибоем шум, в котором послышались злобные возгласы: «Опять схизматы? Опять хлопская вера? Пора с ней покончить!»

Маршалок ударил в щит; король встал и заметил собранию:

– Достоинство великой державы затемняется этими криками нетерпимости. Представители свободы должны чтить свободное слово и бороться с ним равным оружием.

Пристыженные послы замолчали, но во взорах их не улеглась ненависть, а заиграла мрачным огнем.

– Высокородные вершители наших судеб, – заговорил снова Коссов, – вы изрекли сейчас на нас, верных, унизительное и оскорбительное слово хулы, и этим словом наделила нас братски уния, но оставим ее ласку, а припохмним себе, яснейшие можновладцы, ее деяния: наш знаменитый древнейший народ русский, утвержденный в своих исконных правах их милостью польско-литовскими королями, жил в мире и единении со своими собратьями и оказал много услуг общей нашей отчизне, дорогой Речи Посполитой; но царю царей угодно было испытать крепость нашего духа, и он, как во дни египетских бедствий, отвратил десницу свою от нас и допустил пекельнику, прикрывшемуся ризою божественной любви, воцариться в окаменевших сердцах, и наступила вместо света тьма, вместо истины – бедоносная кривда! Бенефиции на киевскую митрополию, епархия и архимандрия начали раздаваться не нашим пастырям, а людям сторонним, враждебным нам униатам; мещане, состоявшие в послушании константинопольского патриарха, устранились от магистрата и лишались права вступать в ремесленные цехи; православные церкви отдавались насильно униатам, имущества церковные, земли и маетности монастырей греческого исповедания отбирались гвалтом, невинные люди томились в смрадных темницах и несли свои неподкупные сердца на страдания; достойная уважения русская шляхта устранялась от общественных должностей… Латино-униатские власти, усматривая в православных школах рассадники для питания схизмы, урезывали их права и привилеи, низводили до ничтожного значения и уничтожали вконец… Отняв у нас благолепные храмы, утеснители запрещали нам молиться триипостасному богу даже в палатках, а у детей наших отнимали возможность просветлять знанием свои души, обрекая их або на пекельную тьму, або на отраву сердец в иезуитских коллегиях… и мы могли тогда с псалмопевцем громко взывать: «Уничтожены ныне мы более всех, живущих на лоне земли; мы не имеем ни князя, ни вождя, ни пророка, ни всесожжения, ни жертв, которыми бы могли умилостивить тебя, боже… Только сокрушенным и смиренным сердцем возносим к тебе мы мольбы: услыши в небесах наши стоны, увиждь наши рыдания!» – Коссов вздохнул глубоко и смолк на минуту; по зале пронесся тихий шепот, подобный шелесту леса, когда на него налетит дыхание ветра, но что означал он, – проснувшееся ли сочувствие к словам чернеца или сдержанный порыв набегающей бури – трудно было решить.

– Да, были уничтожены, ходили в египетской тьме, ожидая вотще сияния солнца правды, – продолжал митрополичий посол, – и испытующий бог, источник неизреченного милосердия, обратил на нас всевидящее око и повелел блистательному светилу восстать: в лице твоем, пресветлый и наияснейший король, взошло это солнце; оно осветило возлюбленных детей, отверженных пасынков светом и согрело наши сердца. У подножия трона твоего мы сложили тогда свои раны, моля об исцелении их… Подвигнутый богом, ты подъял на доброе дело и сердца благороднейшей шляхты: высокие соправители рассмотрели, под твоим ласковым взглядом, наши скарги и просьбы и признали их законными, закрепив pacta conventa выданным нам дипломом, и тогда воскликнули все мы в избытке братской любви, от полноты умиротворенных сердец: «Сей день, его же сотвори господь, возрадуемся и возвеселимся в он!»

От верхних галерей до сенаторских кресел пронесся снова в зале едва сдерживаемый, недовольный шепот и улегся. Речь Коссова производила впечатление и волновала различными чувствами всю толпу.

– Возвеселился каждый из нас под смоковницею своей, – говорил взволнованным голосом Коссов, – раздался радостный благовест в Русской земле, и воскурились в храмах божиих фимиамы. С умиленными сердцами в благодарных слезах поверглись мы перед престолом всевышнего, и тогда зрела в наших душах святая, 'великая уния братской любви, о которой молилась и молится наша церковь, а посрамленный пекельник со своей злобой и завистью должен был бежать в преисподний… Но судьбы божий неисповедимы! С мрачных бездн поднялись снова черные тучи и закрыли от нас наияснейшего защитника, наше солнце. Сорвались с цепей сатанинские силы и начали снова сеять в сердцах наших братьев злобу и ненависть… Вооружившись наущениями латинов и гвалтом, братья подняли снова на наши святыни дерзновенную руку, потоптали pacta conventa и повергли весь край в плач и стенание; если прежде был к нам не ласков закон, то теперь стало лютым к нам беззаконие! Можновладные паны смеются над pacta conventa и нарушают все наши права: отдали вместе со своими маетностями и наши церкви в аренду, а презренный иудей своими нечистыми руками прикоснулся к святая святых и издевается над паствою сына великого християнского бога. Подъяремное стадо господне приравнено угнетателями ко псам; дети растут без святого крещения, отроки – без науки, юнцы и юницы вступают в брак без молитвы, старцы умирают без сакраменту, тела усопших закрываются без погребения… Окровавленная, истерзанная и униженная Русь простирает к тебе, помазанник божий, и к сиятельным и ясновельможным соправителям свои руки в цепях и молит последнею мольбой о сострадании к ней… Благороднейшие владыки, послы и князи! Преклоните сердца ваши к этому воплю вдовицы, да не свершится сказанное пророком: «И слезы их обратишася в камни и стрелы, а стенанья – в огонь…»

Коссов смолк. Занемела и посольская изба, подавленная впечатлением речи. Глубоко растроганный король не мог скрыть своего смущения. Два, три сенатора и посла из православных утирали украдкой глаза…


Примечания

Публикуется по изданию: Старицкий М. П. Богдан Хмельницкий: историческая трилогия. – К.: Молодь, 1963 г., т. 2, с. 153 – 162.