Начальная страница

МЫСЛЕННОЕ ДРЕВО

Мы делаем Украину – українською!

?

26. Сахарный завод и Софийка

Олекса Кирий

В Парафиевку мы с матерью шли той самой дорогой, что и шесть лет назад, когда несли письмо отцу благочинному.

Стояла осенняя пора. Леса без конца протяжно, заунывно шумели. Пожелтевшие листья, отрываясь от веток, падали на землю и, подхваченные ветром, уносились куда-то далеко от своих деревьев. Мы вышли на степной простор. Вокруг на нивах желтело жниво. Неслись по синему небу облака, напоминавшие парусные ладьи. Солнце светило, но не особенно грело.

Я рассказывал матери, как жил в Нежине, как носил за покупателями покупки, как получал за это на чай, как купил скрипку и учился играть у гимназиста Донского. Пел ей песни, которые выучился играть у Донского. Ветер подхватывал звуки моих песен и, казалось, передавал их телеграфным проводам, которые монотонно гудели вдоль дороги и несли их куда-то вдаль.

Мать слушала мои песни, думала что-то и затем сказала:

– Что с тобой будет? Что с тебя будет? Никак не придумаю.

А мне было в тот момент так отрадно, так легко на сердце. Меня манили дали, увлекал простор. Я думал о сахарном заводе – как увижу его вновь, как устроит меня дядя Николай туда рабочим, и хотелось скорее дойти.

Мы пришли в село Парафиевку, когда уже стемнело. Миновали лавки «Общества потребителей», где Николай служил приказчиком. В лавке горели огни. Мать показала мне в окно дядю Николая. Он стоял за прилавком, подвязанный белым фартуком, – мужчина невысокого роста, в кепи. Я видел его впервые.

Мать знала, где жил Николай, и мы пошли к нему на квартиру.

Нас встретила хозяйка и провела в комнатку, где помещался Николай. Это была отдельная комнатка в простой хате. В ней было три маленьких окна без ставень, деревянный некрашеный пол; посреди комнатки стояла жестяная печь; была и русская печка; тут же стояла односпальная кровать. Мы с матерью расположились и стали поджидать Николая.

Мигал слабый свет маленькой лампы, стоявшей на небольшом столике, застланном давно не стиранной скатеркой.

Мать опять начала приказывать мне, чтобы я всех старших слушался и уважал и т. д.

Я слушал мать и смотрел на маленькие окна комнатки. Черная ночь заглядывала в них. Осенний ветер бился в окна, завывал разными голосами. Мне казалось, что кто-то подходит к окну, смотрит в него, маня меня пальцем. Стало страшно. Только я хотел пересесть на другое место, чтоб не смотреть на окна, как в комнатку вошел дядя Николай. Увидев мать он, обрадовавшись, проговорил:

– Здравствуй, Палажко!

– Здравствуй, Коля!

Они обнялись и поцеловались.

– А это кто такой за мальчик? – обращаясь к матери, спросил Николай.

– Это мой сынок, Алеша, а твой племянник.

– Очень приятно, – сказал Николай и повернулся ко мне: – Ну, здравствуй, Алеша!

Мы обнялись с ним и три раза расцеловались.

– Чего ж ты такой худенький? – спросил Николай, не выпуская меня из своих рук. Мать ответила за меня:

– Он хоть худенький, но здоровый! Он уже около трех лет был в городе Нежине, служил там у купцов за мальчика… Но там работа для него очень тяжелая. Пришлось забрать его домой. Я привела его к тебе, братику, чтобы ты его устроил на завод, хоть кем-нибудь… Дома такая нужда, такая нужда… Если б он был дома один, а то их целых пятеро. Да что ему делать в селе – быть вечным батраком у богатеев? Прошу тебя, брат, устрой его куда-нибудь, – и мать заплакала.

Это тронуло дядю Николая, он стал успокаивать мать и сказал:

– Завтра я переговорю об Алеше с главным инженером сахарного завода Дмитрием Фокичем Чихлядовым. Он и на заводе главным инженером, и одновременно заведует нашим магазином… Очень хороший человек, отзывчивый.

Николай столовался у хозяйки. Он позвал нас к ней ужинать.

Хозяйка подала миску вареников с сыром и тарелку со сметаной. На лавке кипел готовый самовар. Чай наливала всем хозяйка. Ужинали и пили чай мы долго. За ужином говорили о разных делах. Оказалось, что хозяин – рыжий мужичок с козлиной бородкой, уже несколько лет возит от почты телеграммы; он возит их и днем, и ночью, и в дождь, и в снег; как только телеграмма придет, так он везет – верхом, а зимой на санях.

Поужинав, мы пошли спать. Николай и мать скоро уснули, а я не мог никак заснуть.

За окнами ветер дул, как прежде, завывая словно волк. Мне казалось, что вокруг хаты кто-то бегал без конца, хохотал и плакал. Я закрылся одеялом с головой и не помню, как заснул.

На другой день мы с Николаем пошли к Чихлядову. Николай зашел к нему на квартиру, а я остался во дворе. Чихлядов был человек лет сорока, высокого роста, с небольшими усиками и с такой же небольшой светлой редкой бородкой; глаза казались пьяными и вечно смеющимися. Он мне сразу понравился. Я поклонился. Он кивнул в ответ.

– Вот этот мальчик. Его звать Алешей, – сказал Николай.

– Маленький он для завода. Ну ничего. Сегодня приходи, – обратился он ко мне, – к двенадцати часам в завод и там жди меня.

Тут мы все расстались: Чихлядов ушел в комнаты, Николай – в магазин, а я – домой.

– Ну как, Чихлядова видел? Говорил с ним? Что он сказал? – этими вопросами засыпала меня мать.

Я рассказал ей о состоявшемся разговоре.

В назначенное время я пошел на сахарный завод. Шел мимо плантаций, на которых лежали большими валами очищенные бураки. С плантаций до самого запада тянулся глубокий, сделанный из кирпича зацементированный ров. На дне рва плыли к заводу, барахтаясь в воде, уже готовые белые бураки.

Я приближался к заводу. О, это был не тот завод, который я видел шесть лет тому назад, летом. Подходя к нему все ближе и ближе, я увидел прежде всего очень высокую трубу, из которой валил черный дым; он поднимался вверх кудрявым столбом, затем расстилался в стороны и плыл над селом Парафиевка. Затем я услышал стон и грохот завода, а когда подошел к нему совсем близко, почувствовал, как под моими ногами дрожала от грохота земля. Я увидел, как белые, чистые бураки механически прыгали из рва в железные ведра, которые были прикреплены к большому колесу. Колесо это вертелось, несло ведра с бураками вверх и высыпало бураки в машины.

Пятиэтажный завод стоял как раз над рекой, отражаясь в ней; казалось, что заводов было не один, а два.

Когда я зашел в здание завода, там в просторной комнате за большим столом сидело много рабочего народа. Они пили сладкий чай.

Чай наливали в кружки прямо из огромного куба. Пили по нескольку кружек.

Все обратили на меня внимание. Я был среди них как ребенок. Работники и работницы засыпали меня вопросами: откуда такой я? сколько лет? первый ли раз пришел на завод? где будешь работать?

– Куда меня определит инженер Чихлядов, больше ничего не знаю. Я жду его, – ответил я.

– Не хочешь ли ты чаю, Алеша? – спросил меня молодой рабочий.

– Что спрашивать? Наливай, и только! Правда, Алеша? – сказал другой рабочий, с бородой.

– Правда, – ответил я, улыбаясь.

– Пьем чай бесплатно. Пей сколько хочешь. Сахару бросаем в каждый куб целый мешок в пять пудов, – говорил рабочий.

Вот молоденькая, невысокого роста, белокурая девушка подала мне кружку чаю и кусок хлеба и сказала:

– На, Алеша, пей, а то они только говорят, а налить чаю из них никто не спешит!

– Ай да Софийка! Везде первой поспеет! – отозвался рабочий.

Я, поблагодарив Софийку за чай и хлеб, уселся за стол и начал пить сладкий чай с хлебом.

Сколько я ни пил чаю, никогда еще в моей жизни не был он так вкусен. То ли я был голоден, то ли чай был чрезвычайно сладкий.

Но нет, что-то было новое: это искреннее отношение ко мне рабочих селян, каким был и я, та задушевная доброта, та ласка, с которой они встретили меня. Вот это придавало мне аппетита и сладости в еде.

«Софийка», – подумал я, глядя в сторону, где сидела Софийка с подругами в ожидании гудка завода.

«Добрая, славная девушка… как она мило поднесла мне кружку чаю и отдала, очевидно, свой хлеб», – так рассуждал я.

Вдруг раздался сильный, оглушительный заводской гудок, все рабочие снялись со своих мест и пошли на завод, только я остался в чайной допивать свой чай да заведующая чайной.

Пришел Чихлядов и повел меня на завод.

Сотни больших и маленьких колес вертелись, словно бежали, стонали, страшно шумели широкие длинные ремни. Мы шли с ЧихЛядовым с этажа на этаж; на каждом этаже возле машин работало много рабочих. Всюду стоял такой оглушительный шум, что не было слышно человеческих голосов. Чтобы сказать что-нибудь, нужно было кричать на ухо.

Чихлядов привел меня на пятый этаж завода и подвел к трем молоденьким девушкам.

Среди них я узнал белокурую Софийку: она была в украинской, вышитой цветами сорочке.

– Вот вам новый работник! – крикнул Чихлядов девушкам.

– А на какую работу его поставить? – спросила Софийка.

– Поставьте его там, – Чихлядов указал на высокий серый чан.

Софийка подвела меня к этому чану и поставила возле колеса, которое на большом винту находилось около чана. Рядом с колесом стоял большой градусник. Софийка крикнула мне:

– Следи, Алеша, за градусником! Когда сок поднимется до двадцати градусов, а белая пена появится наверху чана, тогда поверни это колесо к себе. Ты услышишь, как бураковый сок потечет куда-то вниз. Градусник освободится от сока, тогда закрути это колесо. Так будешь делать всегда. В этом заключается вся твоя работа. Только не зевай! А то прозеваешь на минуту, и горячий сок тебя обварит, потечет прямо на голову! Понял, что я тебе сказала?

– Понял! Со-фий-ка! – прокричал я.

Я схватился за это небольшое колесо своими тоненькими пальцами, которые словно прикипели к нему, и стал безостановочно следить за градусником и за появлением пены на чане. Как только сок поднимался, я откручивал колесо, сок с грохотом проваливался куда-то вниз, я опять закручивал колесо, и так проделывал много раз.

Я чувствовал, что делаю какое-то большое дело, какого еще не делал никогда.

Взялся за работу живо, проворно выполнял свое дело. Софийка присматривала за моей работой, помогала, дала еще хлеба и сала. Так я благополучно выстоял первую смену – двенадцать часов – благодаря помощи и заботам Софийки.

Мы вместе вышли с завода. Софийка и две подруги, простившись со мною, пошли в одну сторону, а я в другую. Была темная осенняя ночь. На небе не видно ни одной звездочки. Накрапывал мелкий дождик. Идти было скользко и далеко. Я дошел до темной улицы и пустился бежать домой.

Я бежал и думал о Софийке: «Отчего она так хорошо относится ко мне? Добрая, отзывчивая такая», – других мыслей у меня не было.

Мне Софийка понравилась не оттого, что дала кружку чаю, и хлеба, и сала. Нет, было тут что-то другое.

Я прибежал домой. Мать и дядя Николай еще не спали, ожидали меня. Мать встретила меня со слезами радости. Я рассказал им, что пришлось делать. Рассказал и о Софийке. «Работа нетяжелая, – успокаивал я, – но только двенадцать часов трудно выстаивать, а может, это первый раз так мне показалось».

Я начал ходить на завод к двенадцати часам дня, а приходил домой в половине первого ночи. Так было первую неделю.

Вторую неделю я заступал на работу в двенадцать часов ночи и оканчивал работу в двенадцать часов дня.

Я получал на заводе четыре рубля в месяц. Столовался в заводской казарме, которая находилась недалеко от завода, как раз над самой рекой. Это было большое низенькое помещение. Тут спали рабочие и работницы на нарах. Я же ходил спать на квартиру к дяде Николаю.

Прошло две недели. Я привык к работе на заводе и уже, как взрослые рабочие, спокойно выстаивал двенадцать часов. Больше всего мне нравилась Софийка. Мне хотелось видеть ее всегда. При ней я чувствовал себя бодро, живо, работа моя спорилась, а без Софийки чего-то не хватало, было как-то пусто. Веселость моя быстро пропадала; я грустил; жар сердца моего пригасал. А лишь увижу Софийку – вся живость возвращалась ко мне, я был счастливый и радостный.

Однажды я заступил на работу с двенадцати часов ночи. Прошло часов пять. И захотелось спать – так сильно никогда не хотелось. Я стоял возле своего чана, и казалось, что все, что я вижу вокруг – и рабочих, и машины, – все мне снится. Меня охватил какой-то страх. Хотелось бросить завод и бежать прямо домой. Потом голова моя закружилась: весь завод и машины с рабочими смешались вместе в какое-то белое молоко и будто поплыли в воздухе.

Я, не понимая ничего, схватился за колесо и что есть силы держался за него. Вдруг что-то горячее упало мне на голову и полилось за воротник. Я открыл глаза и посмотрел наверх. В чане поднималась белая пена и падала хлопьями на пол, мне на голову, на плечи. Я догадался, что нужно выпустить сок, и мгновенно крутанул колесо, но вместо того, чтоб повернуть его к себе, повернул от себя и тут совершенно растерялся и что есть силы крикнул:

– Со-фий-ка!

Софийка подбежала ко мне и выпустила из чана сок.

– Ты заснул? – спросила меня белая как полотно Софийка.

– Нет… Я не помню ничего, что было со мною, – ответил я.

– Еще бы минута – и ты пропал. Сок полился бы из чана и обварил бы тебя. Иди, отдохни. Я постою вместо тебя, – сказала Софийка.

Так проходили дни.

Я приходил обедать в столовую сахарного завода, которая находилась при казарме завода. Столовая помещалась в небольшой комнате, вымощенной кирпичами. Здесь стояли длинные столы из неотесанных досок, ничем не покрытые, а около столов стояли такие же скамьи. За столами сидели рабочие и работницы и ожидали обеда. Между ними сидел и я. Надо мной рабочие подсмеивались, потому что я был меньше всех.

– Маленький, да удаленький! – говорил всегда один рабочий.

Сначала подавали каждому миску борща с маленьким кусочком мяса и небольшой кусочек хлеба. Затем миску с гречневой или пшенной кашей, намазанной жареным, мелко порезанным салом или постным маслом. У каждого была большая деревянная ложка. Я наедался как следует.

В воскресенье днем и вечером, а в будние дни вечером парни и девушки устраивали возле казармы гулянки. В воскресенье они одевались очень хорошо. Девушки надевали белые украинские вышитые сорочки, корсетки, новые юбки и черевики, монисто, ленты; вплетали в длинные свои косы ленты, надевали венки; парни надевали новые рубашки, подвязывались шнурками, надевали новые картузы и выходили гулять.

Из казармы выносили длинные скамьи, выходили музыканты, садились на скамейки, и начинались гульни.

Было три музыканта, которых я не могу забыть.

Первый – это Иван Скребай, скрипач, односельчанин мой. Он был выше среднего роста, с большими усами; глаза всегда прищуренные, а когда играл, он закрывал их совсем. Откроет на секунду, глянет вокруг и опять закроет, весь отдаваясь игре.

Второй был очень высокого роста рабочий, лет под тридцать, играл на контрабасе. Он всегда улыбался. Каждое движение смычка вызывало новую гримасу на его лице.

Третий был низенького роста, рабочий лет двадцати пяти, круглолицый, как говорили все, как арбузик. Он играл на барабане. Нужно сказать, что бил в барабан он мастерски. Он умел вовремя ударить по барабану и вовремя провести пальцем по нему. При этом он как-то особенно охал, так, что все обращали на него внимание. При этом он был очень серьезным, но вызывал у всех одобрительную улыбку.

Все три музыканта были самоучки, а как они чудесно играли, как играли! Особенно когда закроешь глаза, когда не видишь их лиц, а лишь слышишь, как льется очаровательная музыка.

Я долго засиживался возле музыкантов, вслушивался в их чудесную игру. Смотрел, как парни и девушки танцевали «казачка».

«Черт их знает, откуда они выучились так танцевать! Куда те танцоры, которых я видел в театре в Нежине, годятся», – думал я.

Один парень пляшет вприсядку целых полчаса; другой бьет ладонями по своим полотнищам, вертится кругом быстро, как юла, кричит от восторга, подавая девушке руку, и несется все дальше в пляс, выделывая невиданные номера, и это самоучки. Где они берут столько энергии, столько задора, столько ловкости?!

В такие минуты парни и девушки забывали про все: горе, нужду, грусть, бедность, свое батрачество; хотелось танцевать, петь, чтоб забыться хоть немного; хотелось новой, вольной жизни.

Нужда заставляла рабочих красть на заводе сахар.

Помнится такой случай. Мы закончили смену в двенадцать часов ночи и стали уходить домой. В контрольной будке контролер начал обыскивать всех рабочих, не проносит ли кто сахар. Вот у одного пожилого крестьянина контролер нащупал между ногами что-то большое, твердое. Контролер спрашивает:

– Это что у тебя между ногами такое твердое?

– Я гилун. Это гила.

– Показывай!

– Мне стыдно показывать гилу.

– Да ты не стыдись, покажи.

Все стояли в ожидании.

Крестьянин спустил штаны, и нашим взорам представилась следующая картина: за мошонку было привязано около пяти фунтов песчаного сахару в ситцевом платке.

– Сладкая у тебя гила, – сказал контролер, отобрал у него сахар, и больше этого крестьянина я никогда не видел на заводе.

На сахарном заводе существовал любительский кружок, который состоял из служащих завода и конторы.

Кружок этот ставил украинские пьесы, например, такие: «Наталка Полтавка», «Сватання на Гончарівці», «Шельменко – денщик» и другие.

Здесь я увидел второй раз в моей жизни представление на сцене.

Однажды, когда закончили играть пьесу, на сцену вышел сотрудник завода и сказал:

– Сейчас украинский поэт Сергей Мартос продекламирует свои думы и песни.

Мартоса вывели на сцену под руку. Он был в синей поддевке, в вышитой украинской сорочке, в сапогах и синих очках.

Оказалось, что Сергей Мартос был слепой – потерял зрение после тяжелой болезни.

Он начал декламировать свою поэзию. Декламировал не спеша, тихо, хорошо. Каждое сказанное им слово глубоко падало мне в душу и оставалось там.

Вот тогда я первый раз в жизни увидел и услышал живого писателя. И припомнился мне памятник Гоголю, тот момент, когда я в Нежине, с постным маслом в мешке, стоял возле него, и тот шепот бронзового бюста, который услышался мне: «Увидишь, увидишь и услышишь живого писателя!».

Тут же на вечере продавалась книжка поэзии Сергея Мартоса под названием «Думы и песни слепого».

Я купил эту книжечку – да скорее домой, читать.

Больше всего мне понравился стих, который начинался так:

Прийшов я до тебе, мій дубе зелений,

Стоїш, мов король, ти у темнім гаю.

Послухай же, дубе, що в серці у мене,

Тобі розкажу всю нудоту свою.

Я читал книжку Мартоса вместе с дядей Николаем. И выучил стихи Мартоса из купленной книги на память.

Однажды дядя Николай прочел мне свое стихотворение. Его я сейчас уже забыл, но мысль его сводилась к тому: дядю Николая увозят мальчиком на службу в город Ростов. Перед его глазами мелькают родное село, поля, леса; он грустит по ним, а они исчезают с каждой минутой, и кажется ему, что он видел их только во сне.

Вот тогда захотелось и мне написать какое-либо стихотворение. Тогда родилась у меня мысль о творчестве. Я стал придумывать, о чем написать стих. Это желание уже не давало мне ни на минуту покоя.

Много раз начинал писать, но у меня ничего не получалось.

Я часто провожал Софийку с завода домой. Она жила на краю села около поля.

Была темная зимняя ночь. В двенадцать часов мы вышли с завода и пошли селом. Плыли по небу темные тучи, и падал тихо на землю пушистый снег. Снежинки кружились над нами и касались моего лица. Стояли в снегу деревья. Софийка дрожала от холода и немного наклонялась ко мне, словно искала у меня тепла. Мне почему-то было так хорошо от того, что Софийка льнула ко мне. Я смотрел на деревья в снегу, на снежинки, что падали мне на лицо, и казалось мне, что была не зима, а весна, что деревья не в снегу, а залиты весенним цветом, и что падают не холодные снежинки, а осыпаются с деревьев белые душистые лепестки.

Каждый раз, когда я провожал Софийку домой и, простившись, она быстро закрывала за собой калитку, а ее маленькая фигурка исчезала в хате, я еще долго стоял возле калитки. Почему-то мне хотелось, чтоб Софийка вышла вновь из хаты, мне даже хотелось окликнуть ее, но я не смел сделать этого и грустно возвращался домой. И хотелось мне, чтобы поскорее проходила ночь, наступал час смены, чтобы снова работать вместе с Софийкой. В моей душе рождалось желание написать об этом стихи, я пробовал, но получалось все неудачно.

Так проходили дни за днями.

На сахарном заводе Харитоненко существовал рабочий кружок. В этот кружок входил и мой дядя Николай. Накануне 1905 года кружок предъявил требования к администрации завода об уменьшении продолжительности рабочего дня (с двенадцати до восьми часов), об увеличении заработной платы и вообще об улучшении жилищных условий и экономического благосостояния рабочих и служащих.

Через несколько дней дядя Николай был уволен с работы, затем был уволен и я, как племянник Николая. Я остался без работы в чужом селе. Идти домой зимой я не решался, так как стояли сильные морозы. Я написал отцу письмо, чтобы он приехал за мной.

Ожидая приезда отца, я однажды пошел проститься с Софийкой.

Вышел из дому около двенадцати часов ночи и пошел к заводу навстречу Софийке.

Была лунная морозная ночь. Звезды ярко мерцали на небе.

Ясный месяц плыл меж звезд, бросая свой свет на снег, который искрился мириадами золотисто-синих снежинок.

Еще было минут пять до гудка. Я остановился на улице, куда должна была идти Софийка, и стал поджидать ее.

Сердце мое трепетно билось в груди.

Вот наконец загудел гудок, звуки его покатились далеко за село и там замерли.

Из темной улицы я увидел, как вышла с завода Софийка вместе с подругами и, простившись с ними, пошла домой.

Она прошла мимо меня, не замечая. Я окликнул ее:

– Софийка! Софийка!

Она остановилась, узнав меня. Я подошел к ней и поздоровался.

– Ты здоров, Алеша? Почему ты не ходишь на работу? Я думала, что ты болен.

– Нет, я здоров. А не хожу я на работу потому, что меня уволили.

– Многих рабочих почему-то уволили.

– И моего дядю Николая уволили.

– Что ж ты думаешь делать?

– Я написал письмо домой, чтобы отец приехал за мной. Завтра я уеду. Я тебя встретил, чтобы проститься.

Так мы долго стояли молча. Наконец я сказал:

– Спасибо тебе, Софийка, что в первый раз встретила меня, как сестра брата. Отдала мне свой хлеб, напоила чаем, помогала в работе. Я целый век готов работать с тобой. Но что ж делать? Меня уволили. Но, где бы я ни был, я никогда не забуду тебя. Ты добрая, хорошая.

Я протянул ей руку и сказал:

– Прощай, Софийка.

Она протянула мне свою горячую руку и, не выпуская моей руки, притянула меня к себе, и так мы стояли долго и оба молчали.

Я прильнул к ее груди и слышал, как часто билось ее сердце и как тяжело она дышала.

– Ты напишешь мне, где ты будешь?

– Напишу… Я знаю твой адрес.

Мы подошли к калитке Софийки. Было уже поздно, но нам не хотелось расставаться.

Вот дверь хаты отворилась, вышла мать Софийки и крикнула:

– Софийка! Иди домой!

Софийка пожала мне крепко руку и поцеловала меня в щеку, быстро побежала в хату, а я еще долго стоял на месте.

Было лунно, тихо вокруг, и нигде никого, только мороз крепчал.

Я видел, как смотрели на меня маленькие черные окна хаты Софийки.

– Прощай! Прощай, Софийка, навсегда! – прошептал я.

На другой день за мной приехал отец. Я ему все рассказал. Он долго думал, затем ответил:

– Это тебе урок. Учись жить, любить народ, который борется за свое существование. Учись бороться с богатеями за свою и народа жизнь. Все равно пропадут. Мы, бедняки, возьмем верх…

Отец закутал меня в старый полушубок, я сел в сани, и мы уехали из села Парафиевка. Наша лошадка быстро побежала по снежной, укатанной санями дороге. Я смотрел на убогие села, которые стояли под снегом, словно древние курганы. Вставали в думах завод, рабочие, дядя Николай, который уехал в город Чернигов, и Софийка. Образ ее вставал передо мной, милый и дорогой.