Глава вторая.
О том, как прибыл опекун
и как начал распоряжать имением и мною
Г. Ф. Квитка-Основьяненко
Еще не проснулся красный господин после вчерашнего печального пиршества, как с большим шумом и громом колокольчиков въехали к нам во двор несколько повозок, нагруженных разного рода… ну, как же иначе, как не господами. Из них некоторые были в красных кафтанах, другие в синих сертуках, фризовых шинелях и нанковых халатах, а в заключение несколько человек верхами. Все эти господа с большим шумом вошли в дом. Няня, увидев их, всплеснула руками и закричала: «Ах, царица небесная! вот и опекуны налетели!»
Я, видя, что даже няня испугалась налета этих гостей, тотчас сделал заключение, что эти-то господа и станут меня теперь опекать, и от испуга начал плакать. Няня, послав за дядькою моим, начала меня уговаривать, чтобы я не плакал и что еще неизвестно-де, что и как будет. «Будем прислушиваться, – сказала она, – что они будут делать внизу».
Вскоре мы услышали там большую возню: двигали столы, стучали стулья, гремели тарелки, звенели рюмки, таскали самовары; люди бегали и спешили из кухни с полными блюдами, из погребов носили в корзинах бутылки; табачный дым доходил до нас; потом стали слышны песни, наконец, балалайка, топание ногами, крик, визг, свист, шум… упаси боже!
Я этого не только не боялся, но еще и утешался, полагая, что они, за весельем, позабудут обо мне вовсе. Наконец мало-помалу все затихло. Пришедший дядька мой рассказал, что это-де приехал суд и рассудил: все матушкино имение отдать опекуну, и они, прежде начатия всякого дела, закусили да выпили порядочно; опьянели, пели, скакали, плясали – и чего-то они не делали! а теперь-де легли опочивать; проснувшись же, когда не напьются снова, так будут отдавать имение опекуну.
– Скажи же мне, Фомич, пожалуйста: кто ж над нами поставлен опекуном? – спросила няня.
– Упаси господи! – отвечал дядька. – Макар Тимофеевич, когда слыхала, Жиломотов…
– Ах, царица небесная!.. пропали мы! Да что же не назначили кого из родственников покойного барина? Ведь оно как-то бы ближе.
– Ты говори, Кузьминишна! По-нашему бы так, да по-ихному инак. Наше дело: слушай, кому приказано! Ох-ох-ох!
– Да погоди! Прибегит Настасья Николаевна, так та их всех в дугу согнет.
(Настасья Николаевна, сестра матери моей, была замужем в Рязанской губернии; часто переписывалась с матушкою, но редко приезжала, и я ее не видывал.)
– Правда, зубата крепко; да что сделает, когда за Жиломотова все, и сам предводитель, крепко тянут!
– О дитяти же что сказали?
– Да таки ничего. Словно и нет его на свете. У них не то на уме.
– Ну, Фомич, я свое дело сделала. Сберегала дитя в последние дни покойной нашей благодетельницы, вот и до похорон удержала его у себя; теперь бери его опять на свои руки: ты мужской пол, да ты же и речист. Что с ним будут делать, ты не дашь его в обиду. Блюди же его!
– В этом, Кузьминишна, не конфужься; как око свое, соблюду ради покойной нашей общей матери и для-ради моего рабского долга.
Тут они, видя меня крепко боящегося и со страхом ожидающего, что со мною начнут делать судьи и как меня будут опекать, начали уговаривать меня, чтобы я ничего не боялся; предсказывали, что мне еще, может, хорошо будет; «ибо-де, – заключил Фомич, – и закон и бог запрещают обижать всякого, а кольми паче сироту».
В подобной сему беседе провели мы несколько часов, как внизу опять поднялся шум, но уже не в такой силе, и только два самовара были в действии. Между тем видели мы, что полон двор был крестьян, собранных с деревни. Вышел красный господин, вчерашний, а за ним… пресмешной!.. во фризовой шинели, носовым платком подпоясанный, на красном носу очки как очки, да еще с боков зеленые стекла – видно, для того, чтобы во все стороны глядеть. Снял кожаный картуз… я так и захохотал, увидев, что его голова совсем плешива как ладонь и только на затылке клок волос рыжих и связанных черною лентою. Понюхав табака, он читал какую-то бумагу; потом выступил какой-то господин в коричневом сертуке; красным указал на него, и все крестьяне ему поклонились. Тут все эти господа гурьбою пошли в кладовые, погреба, конюшни и по всем матушкиным заведениям. Возвратились домой поздо, и опять поднялась утренняя гульба с таким же шумом и криком.
На другой день гости наши проснулись довольно поздо и скоро прислали за моим дядькою. Няня же оставалась у себя, и я не знал, что с нею происходило. Прошло много времени – дядьки нет; я же еще не пил и чаю… Измучась ожиданием, пошел к няне… ее нет, и комната пуста; весь ее багаж взят и – нет ничего. Я бросился в комнату дядьки… там то же; один я во всем пустом мезонине! Плакал я, плакал, но все же никого нет! Смущен от неизвестности, что со мною сделают, а более всего голоден, без завтрака даже за полдень, преодолев свой страх, сошел я вниз.
Зала была пуста; далее я боялся идти, слыша в гостиной громкие разговоры наших гостей. Долго стоял я в нерешимости, куда мне идти и кого бы попросить, чтобы меня накормили, как вот вышел из гостиной смешной господин, тот самый плешивый, в шинели и подпоясанный платком. Теперь он был только в жилете и курил трубку. Увидев меня, стоящего посреди залы в недоумении и с скорбным лицом, он спросил меня скоро, отрывисто и выражая каждую букву:
– Что ты за мальчик?
– Я не мальчик, – отвечал я с некоторою грубостью.
– Так что же ты за птица?.. гем!
– Я совсем не птица, я Петя.
– Что это за Петя? Чей ты?
– Я маменькин сын, Петя.
– Ах, батюшки-светы!.. Макар Тимофеевич! пожалуй-ка, батюшка, сюда. Еще не все имение описано; вот движимого часть!
На зов его вошел господин… у! страшный!.. роста высокого, лицом худой, щеки ввалившиеся, сам весь черно-зеленый, брови густые, черные, нависшие, волосы на голове как щетина торчали; а глаза… так мне показалось, что он меня будто пронзил взглядом своим.
«Вот этот-то меня опечет! – подумал я, дрожа как лист. – Это, наверно, тот, что всех опекает; это опекун».
Страшный гость, осматривая меня с головы до ног, спросил:
– Что это за мальчишка? Чего ему надобно?
– Да это, батюшка Макар Тимофеевич, ваше попечение и забота, – сказал плешивый, – а вы и не хватитесь самого главного документа, – и продолжал хохотать во все горло.
– Ба! так это он-то наследник и вотчинник? А я полагал, что его взяли родственники; ан он остался на моей же шее? Поди-ка за мною, голубчик! – Тут он, этот страшный, взял меня за руку и ввел в гостиную… и что же я увидел? Гостиная, всегда при матушке чистенькая, опрятная, хорошо убранная, теперь завалена была самыми гадкими гостями, полуодетыми, валяющимися на диванах с грязными ногами; на дорогих коврах набросаны объеденные кости, разбитые стаканы, тарелки… фу! мерзость!..
В гостиной все эти гости начали вдруг меня расспрашивать, смеяться надо мною, поворачивать… однако же, спасибо, опекун отвел меня от них, расспрашивал, как зовут меня, сколько лет и тем, кажется, хотел рассеять мой испуг. И когда я, ласками его будучи успокоен, решился высказать, что я еще и до сего времени не завтракал и крепко хочу есть, тут он свистнул так громко, что я чуть не упал. Но это он кликал человека, как я после все приметил.
На свист его вбежал опрометью человек. «Кирила! – сказал опекун, – возьми его да поищи, нет ли чем накормить его; а потом собери мальчишек и прикажи, чтобы играли с ним и занимали его. Пошел за ним!» – прибавил он, толкнув меня к Кириле. Я не обращал внимания на такое его со мною обращение, потому что имел в виду завтрак и пошел охотно за Кирилою.
Он привел меня в прежнюю нашу чайную; но уже из нее все было вынесено, одна дрянная постелишка Кирилова тут была, на которой он, пришедши, тотчас и развалился, закурив трубку.
Я потерял всякое терпение и сказал ему; «Что же ты меня не кормишь? да еще смел при мне развалиться…»
– А ты что за цаца? – крикнул он на меня. – Молчи же, когда хочешь быть накормленным; а не то и так пойдешь.
После такого убеждения я должен был замолчать и ожидать, пока он сжалится надо мною. Наконец, не скоро пошел он и принес мне каких-то недоглоданных костей с ломтями хлеба, и я… иначе не завтракавший при матушке, как сдобными хлебцами, сладкими кренделями, чаем со сливками, теперь должен был довольствоваться объедками лакеев… но, признаюсь, хоть на сердце и горько было, а я все съел с большим аппетитом.
Когда я кончил свой, нового порядка, завтрак, то Кирила отвел меня на задний двор к ребятишкам и, приказав им играть со мною, ушел прочь.
Матушка мне всегда запрещала разговаривать с людьми, чтобы они не сближались со мною и не вздумали бы вольничать и т. п., а к дворовым ребятишкам запрещено мне было даже подходить, чтобы они не замарали меня своим неопрятством и не наговорили бы мне такого, чего не должно мне было слышать. Следовательно, очень натурально, что я не хотел вовсе приставать к их играм; но возраст мой, желание порезвиться, ласковые их приглашения – все это завлекло меня, и я… очутился в обществе самых грязных замарашек. Сначала они чинились со мною, но после подружились и, наконец, играя, даже толкали меня. В этих приятных занятиях провел я день до вечера, взят Кирилою и приведен в его комнату, накормлен лучше, нежели днем, и положен спать на снесенную сверху мою постель.
Примітки
Фризовая шинель – шинель із фриза, грубої шерстяної тканини.
Нанковий – пошитий з нанки, грубої бавовняної тканини.
Подається за виданням: Квітка-Основ’яненко Г.Ф. Зібрання творів у 7-ми томах. – К.: Наукова думка, 1980 р., т. 5, с. 11 – 14.
