Глава четвертая. О том, как меня приодели, привезли к толстому барину
и что я там наделал
Г. Ф. Квитка-Основьяненко
Опекун встретил меня ласковым словом: «Иди, Петрушенька, посиди еще со мною; ты так редко приходишь ко мне. А вот я тебя прикормлю, так ты будешь чаще бывать у меня». И с сим словом подал мне тарелочку с вареньем и сказал: «Кушай, это все тебе».
Я не отговаривался и принялся убирать варенье с жадностью, потому что, после матушки, я его и в глаза не видал. Наполняя желудок мой почти забытыми мною сладостями, я чувствовал, что мое отвращение к опекуну истребляется: за третьею ложкою я уже перестал его бояться, за пятою полюбил, за седьмою – век не расстался бы с ним.
Очищая тарелочку, я хотел было выйти, но опекун меня удержал и приказал позвать к себе Кирилу. Кирила вошел.
– Ты вовсе не смотришь за дитятею, – сказал опекун Кириле. – Посмотри, на что он похож?
– Помилуйте, Макар Тимофеевич, кто сладит с этим шалуном…
– Тшш! – сказал ему опекун, грозя пальцем, но не сердитым голосом. – Не говори так на господское дитя.
В первый раз, со дня его опекунства, услышал я, что он величает меня господским дитятей, а не щенком, сорвиголовою и т. п., и стал его еще больше любить, нежели за варенье.
– Петрушенька, конечно, совсем обносился от недосмотра твоего. Сейчас приказать портному сделать ему новое платьице, и чтобы к завтраму на утро поспело.
После этого опекун исключительно занялся мною; говоря со мною, шутил, рассказывал разные побасенки; поил меня сладким чаем; кормил вареньем, пряничками, орехами – и таким образом провел я у него вечер, первый со дня моего с ним знакомства, самым приятным и сладостным для меня образом.
Отпуская меня от себя поздно вечером, опекун спросил меня: «Не правда ли, Петруша, тебе у меня не скучно?»
– О нет! очень весело.
– Будешь же часто ко мне приходить?
– Часто; и завтра приду, и послезавтра приду, и после-послезавтра приду.
– Приходи, Петенька, я тебя буду сладким всегда кормить. Ты ни к кому не хочешь переехать? у меня все желаешь жить?
– Ни к кому… только к той…
– Сохрани тебя бог! – вскрикнул опекун, топнув ногой, и брови его зашевелились. – Не смей и вспоминать об ней! Слышишь?
– Слышу… не буду.
– Ну, ступай себе спать; завтра увидимся.
Я пошел и поспешил лечь в постель, прислушиваясь, когда уснет Кирила, чтобы свободно заняться мыслию о тетушке своей. Я боялся, чтобы Кирила не подслушал и мыслей моих и не донес бы на меня опекуну… я знал, каков опекун в гневе!.. Кирила, наконец, начал сильно храпеть, и тогда я свободно и даже без страха начал приводить на память все, относящееся к свиданию с тетушкою. Мне чрезвычайно нравилась она плачущею, потому что походила тогда на матушку; приятно было вспоминать, как она меня ласкала и целовала, потому что после матушки меня никто ни малейше не ласкал.
Я мечтал, что мне гораздо лучше было бы жить у тетушки, нежели… тут я тихонько приподнял голову с подушки и взглянул на Кирилу, чтоб увериться, точно ли он спит, и, не сомневаясь в том, продолжал рассуждать… нежели у опекуна. Тетушка ласкала бы меня иногда, как и сегодня; там давала бы мне игрушек, лошадок… орехов… пряников… конфектов… варен… в сих сладких мечтаниях я заснул.
На другой день со мною происходило чудное. Меня умывали, чесали, пристригли волосы, дали чудесное белье… и наконец… нарядили меня во всю новую пару платья, синего тонкого сукна, с золотыми пуговками, снурочками, кисточками, новые сапоги… я не помнил себя от радости!.. Да еще что! напоили сладким чаем с кренделями; потом накормили пирожками, жареным!.. и тут опекун ласково посадил меня в карету – и мы поехали.
Дорогою опекун все ласкал меня, рассказывал, какие еще платья сделает для меня, каких игрушек накупит; придаст мне мальчишек, чтоб всегда играли со мною и никогда меня не обижали; конфекты у меня беспереводно будут в карманах… и мало ли чего не наговорил и не наобещевал, и потом примолвил:
«Смотри же, Петенька: если тебя вот тут, куда мы приедем, начнут спрашивать, у кого ты хочешь лучше жить, у меня или у той злой женщины, что вчера хотела тебя обидеть, – так ты скажи, что у меня хочешь жить, потому что я тебя люблю, забочусь о тебе и вот как ласкаю»; причем он даже поцеловал меня в лоб холодными своими губами. «Смотри же, – продолжал он, – так и говори; а к той барыне не желай: она злая; всякой день будет тебя сечь; и вчера с розгами приезжала, да я тебя защитил… Вот мы уже и приехали… смотри же, кланяйся здешнему барину; он тебя отдаст тому, к кому ты захочешь…»
Приехавши, мы вошли в гостиную. Тетушка уже сидела там, заплаканная. Толстый барин, с большим брюхом, с трудом привстал и сухо раскланялся с моим опекуном; меня же подозвал к себе, поласкал немного и подвел к тетушке, которая начала меня целовать и горько плакать. Я сам заплакал.
– Видите ли?.. вот и доказательство! – вскричали вместе опекун и тетушка.
– Он плачет оттого, что боится вас, – сказал опекун.
– Он плачет оттого, что боится вас и рад бы со мною быть всегда, – говорила тетушка.
Тут начались у них переговоры и жаркий спор. Я не мог порядочно понять. Тетушка, однако же, больше говорила и все рассказывала, как я играю с мальчишками, в каком жалком виде она меня вчера застала… а опекун только кричал: «Неправда… неправда… представьте свидетелей…»
Толстый барин молча поворачивал голову на говорящего из них, что меня очень занимало.
Они, может, и долго спорили бы; но принесли завтрак, и барин предложил отложить спор и кушать. Меня не забыли, и с двух рук, тетушка и опекун, порядочно подкармливали, я же не плошал, как будто по предчувствию.
Окончив завтрак, барин, отдохнув, сказал: «Теперь для окончания вашего спора пойдем ко мне в кабинет: там у меня все приготовлено, и что нам малютка скажет, мы все запишем и потом сделаем свое постановление».
Мы все вошли в кабинет, довольно обширный и уставленный красивыми мебелями. У окна сидел какой-то господин в старом сертуке и приготовлялся что-то писать; а два господина в истасканных фраках стояли в углу, держа руки в петлицах жилета, и при входе нашем кланялись низко.
Толстый барин, указывая на них, сказал: «Я просил сих почтенных господ быть свидетелями, и что ребенок покажет, так они в слышании засвидетельствуют. Справедливость и порядок необходимы в таком щекотливом деле. Начнемте; прошу всех садиться». И сам барин прежде всех ввалился в кресла, стоящие подле бюро, тетушка села подле него, а опекун со мною сел против них.
Потом барин, подозвав меня к себе, со всею ласкою начал меня спрашивать: «Скажи мне, Петруша, по всей справедливости и не боясь ничего, у кого бы ты хотел жить, у этой ли приезжей издалека барыни или у этого господина, который так много любит тебя, заботится о тебе?..»
Вдруг я зарыдал и вскричал громко; «Ах, матушка… матушка!.. бюро…» – и бросился к бюро.
– Что такое?.. какое тебе дело до бюро? Отвечай, о чем спрашивают, – сказал барин, крепко таща меня к себе; но я уцепился за бюро обеими руками и продолжал плакать.
– Какое бюро? Отчего ты его знаешь, Петрушенька? – спросила тетушка, вскочив со своего места и освобождая меня от рук барина.
– Это бюро матушкино… я его знаю… – кричал я.
– Врешь, негодный мальчишка! – заревел опекун, у коего волосы на голове ужасно ощетинились, а на бровях торчали как иглы. – Твоей матушки бюро у меня в кладовой…
– Нет, не вру, – кричал я смело, потому что уверен был в своей справедливости, – вот отоприте, так музыка заиграет…
– Разве только у твоей матушки может бюро быть с музыкою? Что ты путаешь, шалун!
– Ну, хорошо, так вот тут должен быть крестик, который я нарезал и за что матушка меня наказала… – сказал я, бросаясь к боковой стенке бюро; но опекун, схватив меня за руку, швырнул далеко от бюро… Тетушка бросилась к указанному мною месту и вскричала: «Точно, точно; вот крестик… прошу записать… господа! будьте свидетелями…»
Тут поднялся ужасный шум между барином и опекуном с тетушкою, которая стыдила их в чем-то очень, а они кричали на нее без всякого уважения. Почтенные же господа, тут бывшие, еще при начале спора, по знаку опекуна, вышли из комнаты вместе с собиравшимся писать.
Как ни внимательно слушал я спор, происходивший при мне, но ничего не мог понять. Тетушка что-то очень сильно доказывала, часто повторяя слова: «взятки… стыд… скажу губернатору…», как толстый барин, увидев меня, внимательно все слушающего, сказал опекуну: «Да выведи его; видишь, как он все замечает. Это язва!»
Опекун мигом вытолкнул меня из этого кабинета в другую горницу и запер дверь за собою. Я все слушал продолжающийся между ними спор; но висевшие в клетках и громко поющие канарейки привлекли на себя мое внимание. Я равнодушно оставил слушать спор и пустился лазить по стульям, заглядывая в клетки к канарейкам.
Не скоро шум затих. В окно я видел уезжающую тетушку и желал бы броситься за нею, но она уже была далеко. Опекун с барином долго оставались вместе; говорили или писали что, наверное не знаю. Я налюбовался уже канарейками и не знал, чем еще заняться, как вошел опекун и крикнул на меня: «Пошел сюда!» Я вышел, и он толкнул меня в переднюю, откуда пошли мы к карете и пустились обратно домой.
Я полагал, что чрез открытие о бюро сделал глупость, а может, и неприятное барину и опекуну; а потому и не удивился жестоким выговорам и упрекам, сыпавшимся на меня во всю дорогу, с угрозами поступить уже теперь со мною иначе.
Поверенный ожидал нас на крыльце, и первый его вопрос был: «Что, Макар Тимофеевич, победили?»
– Чего! вообрази, что этот мальчишка наделал! – сказал опекун сердито, выходя из кареты и не обратив на меня никакого внимания, а взяв поверенного за руку, сказал: «Пойдем ко мне, я тебе все расскажу. Теперь нам будут хлопоты от этой пустой женщины», – повел его в свой кабинет и там заперся с ним.
Только я их и видел.
Примітки
Подається за виданням: Квітка-Основ’яненко Г.Ф. Зібрання творів у 7-ми томах. – К.: Наукова думка, 1980 р., т. 5, с. 19 – 23.
