Глава третья. В которой описываются дальнейшие мои успехи в шалостях
и как приехала тетенька моя
Г. Ф. Квитка-Основьяненко
На другой день я уже сам поспешил выбежать к мальчишкам, чтобы играть с ними. Никто обо мне не заботился, даже не знали, где я нахожусь, чем занимаюсь, цела ли у меня голова, накормлен ли я. О последнем я сам заботился: проголодавшись, я прибегал к Кириле, и если заставал его приготовляющимся обедать, то с ним же садился и ел, что случалось; если же он обедал прежде меня, то я шарил у него в шкафе, в буфете и везде, где только мог отыскать что съестное, в чем в то время у нас не было недостатка, потому что для гостей, описывавших имение, всегда готовилось всего вдоволь.
Опекун меня не спрашивал к себе, а я не искал его видеть. Он и гости ездили, ходили, все осматривали, переписывали, что продолжалось недели две. Наконец, начали они разъезжаться, но не все вдруг, а поодиночке, и за каждым гостем следовал транспорт или с хлебом н разного провизиею, или с домашними птицами; за некоторыми, что в красных кафтанах, повели лошадей, коров, телят.
Тот же гость, что в фризовой шинели и зеленых очках, рассмешил меня при своем отъезде: навалив на телеги мешков с разными припасами, также кадок, ведер, разных стульев, комодов, клеток с домашними птицами, он располагал взлезть на одну из телег, которая меньше прочих была нагружена; но как ни старался он вскарабкаться, всегда, почти с вершины, падал на спину, к великому моему утешению. Я хохотал до упаду. Наконец приставили ему скамейку, самую простую; он по ней взобрался, уселся и пустился в путь, взяв даже и ту скамейку с собою.
Остался один опекун и при нем, как называли мне, поверенный. Они занимались или писаньем дома, или разъездом по заводам, а на меня не обращали никакого внимания. Я редко заглядывал в другие комнаты, кроме чайной, носившей уже название Кириловой комнаты. Пробегая, однако же, с ребятишками чрез дом, я заметил, что все парадные комнаты заперты и опекун помещался во внутренних покоях. О няне и дядьке моих в первые дни я спрашивал и настоятельно хотел, чтобы они были подле меня; но Кирила сказал, что опекун, дабы не кормить дармоедов, сослал всех лишних людей, в том числе дядьку и няню, к их семействам, чтобы-де не отягощать экономии лишними издержками. Сначала я очень скучал без них, но, пристрастившись к неиспытанным мною забавам, очень доволен был, что их не было при мне, зная, что она бы запретили мне заниматься подобными забавами.
В короткое время я выучился бегать очень шибко, мастерски лазить через плетни в крестьянские сады и огороды, взлезать там на деревья и обрывать с них яблоки, груши и что случалось; а если на деревьях не находил ничего, тогда я с своею компаниею разрывал у мужиков грядки, вырывал, топтал в них посеянное, и когда хозяева кричали на меня, то я швырял в них каменьями и иногда попадал в цель.
Не осталось в деревне улицы, которую бы я не пробежал каждый день, управляя тройкою запряженных в мою тележку мальчиков, коих я не переставал погонять плетью и укать на них, что было во мне голоса. Впрочем, между нами не было никаких счетов: мы боролись, толкались без всякого этикета. Но как все мои товарищи были сильнее и ловче меня, то я всегда был побеждаем; получал наравне с другими толчки, пинки; и меня сваливали наземь, набивали рот мой песком, пачкали грязью и т. п.: от очереди не должно было отговариваться, а сердиться и того более.
Беда была тому крестьянину, из двора которого кидались на нас собаки: тот же час каменья летели в окна его, которые разбивались вдребезги. Общество наше ежедневно умножалось, и мы уже были в состоянии нападать на крестьянские плетни, ломать их, выставлять ворота и даже намеревались разорять крыши на избах.
Крестьяне приходили с жалобами к опекуну. Не знаю, что он им отвечал, но он не делал мне никакого выговора, не запрещал упражняться в таких благородных занятиях, и если, за непогодою, нельзя было проказить на улице, то я, зазвав своих товарищей в дом, с ними резвился, поднимал шум, и Макар Тимофеевич меня ни от чего не удерживал.
Опекун мой, по обязанности своей, ездил в другие губернии принимать имения и делать в них свои распоряжения. Отлучка его продолжалась месяца два. Не могу теперь без ужаса вспомнить, сколько в это время я наделал дерзких шалостей! Лучше промолчу, потому что щеки горят от стыда при одном воспоминании о моих деяниях. Не только не занимался я книгою, но не брал ее в руки и успел или постарался забыть все, что прежде знал. Никто не смел меня ни в чем удержать; при малейшем таком слове я сыпал на него отборною бранью, и хотя меня иногда порядком тузили (во дворе были все люди, принадлежавшие опекуну, а из матушкиных не было ни одного), но и я находил случай отмщать им по своим правилам.
Я уже приготовлялся вечером спать, как приехал опекун и прошел к себе в комнату, бывшую возле моей, или Кириловой. После многих расспросов у людей о том о сем услышал я, что он спросил: «А чадо наше где?»
– Лег уже спать, – отвечали люди.
– Не сломил себе головы без меня?
– Хоть бы н сломил, не жаль бы было; а то нам всем ужасно надоел своими шалостями и разными обидами. – Тут начали со всею подробностью описывать все мои геройские подвиги.
Признаюсь, я струсил крепко, ожидая, что опекун тот же час и тут же начнет с меня взыскивать; но, к моему утешению, я услышал достопамятные для меня слова его:
– Пропадай его голова! – сказал он людям на все жалобы и просьбы, чтобы меня порядком наказать. – Из чего я стану возиться с ним? Помните всё, какие он шалости делает, и, когда нужно будет, всё перескажите. Я его разом доеду.
«Делай после, что хочешь, – подумал я в ответ на это, – лишь не мешай теперь жить, как я хочу». Однако же слова его запали мне в душу и поселили во мне какую-то боязнь, чтобы он не сделал мне вперед чего неприятного за теперешнее мое поведение, которого внутренний какой-то голос не одобрял, и если бы во мне в то время было больше рассудка и твердости, то, может, я и исправил бы свое поведение; но тогда я только предположил меньше шалить, а не отстать вовсе от своих проказ; и эта благая мысль истребилась у меня поутру, когда я, повидавшись с опекуном, ничего более не услышал от него, как: «Здорово, Петя! иди же занимайся, чем хочешь, а мне не мешай». Тут я по-прежнему пустился во вся тяжкая.
Однажды после обеда, когда, за проливным дождем и холодною погодою, мне не можно было с ребятишками играть на дворе, я завел их в переднюю и тешился с ними, во что нам на мысль приходило; они повалили меня; один из мальчиков сидел на мне и держал мне руки, а два другие пачкали мне лицо сажею из трубы и принесенною грязью; я во все горло кричал и ругался как можно хуже… вдруг вошла в переднюю барыня, очень хорошо одетая, и за нею двое слуг в дорожных платьях. Увидев незнакомую и, как видно, знатную барыню, мы вскочили и стали как вкопанные. Она осмотрела нас без внимания и, спросив: «Ребята! где ваш молодой барин, Петр Степанович?», начала скидывать дорожный свой салоп.
Услышав, что спрашивают меня, я бросился в угол за своею курточкою, для удобства в играх снятою мною и брошенною в угол, как всегда это делывал. Достав и встащив ее на себя, тотчас подумал: «Как же явлюсь я к гостье в таком наряде?» Курточка моя была какая-то вроде гусарской, еще при матушке сшитая, выложенная золотыми снурками; но и красного цвета куртки и золотых снурков нельзя уже было признать: все было оборванное, измаранное, испачканное… жилета на мне не было, и потому нельзя было скрыть грязной и дырявой на мне рубашки; панталонцы мои только охватывали мою поясницу, а прочие части от них были в отсутствии и остались на крестьянских плетнях, садовых деревьях и т. п. Это была уже последняя пара из оставшихся после матушки, которую я донашивал; о новом для меня платье никто и не заботился. Вдобавок ко всему убранству моему головы мне не стригли, никогда не чесали, следовательно, в отличном порядке была она; лицо выпачкано сажею; руки с оборванными рукавами, в грязи; ноги… даже без чулок и сапогов…
Приодевшись в свою гусарскую, алую, с золотыми снурками курточку и нималейше не заботясь о прочем моем наряде, я, слыша, что меня барыня спрашивала, поспешил подойти к ней и сказал: «Я Петя, молодой барин…»
– Как?.. Боже мой!.. неужели?.. сын сестры моей и в таком ужасном виде!.. – так и подобно тому восклицала приезжая барыня. И как она при этом горько плакала, то я увидел тогда, что она чрезвычайно схожа с матушкою, которую я, при жизни ее, почти всегда видел плачущую; такое сходство возбудило во мне воспоминание, и я начал себе плакать. Приезжая барыня, увидя, что я растрогался, несмотря на мою наружность, бросилась ко мне, начала меня много целовать и, плача горько, приговаривала: «Дружочек мой… Петрушенька!.. сироточка мой горькой!.. что это с тобой делают?..»
На крик ее вышел опекун из своих комнат и, кажется, понял тотчас, в чем дело, потому что не вошел в переднюю, а только, высунувшись из-за дверей вполовину, спросил, что ей здесь надобно?
Приезжая барыня, держа меня за руку, обратилась к нему с сильными упреками, что он не обращает никакого внимания на бедного сироту… «Посмотрите, – продолжала она, – можно ли поверить, что это наследник такого значительного имения в таком ужасном виде содержится вами, опекуном?.. Это больше чумичка, а не…»
– Какое вам до всего этого дело? – спросил Макар Тимофеевич, у коего уже все волосы на голове и бровях ощетинились, на лице показалась улыбка и щеки запали: признак, что он сердится.
– Как какое мне дело? Я тетка несчастного; я сестра его матери; я нарочно приехала из Рязанской губернии требовать, чтобы…
– О! когда вы приехали требовать, так бог с вами! – сказал опекун и с сим словом вырвал меня из рук ее, втолкнул за себя, в другую комнату, а сам остался спорить с нею и спорил горячо и долго. Она, плача, все твердила, что едет к предводителю, что ее выгоняют из дома племянника; а опекун во все горло кричал: «Извольте ехать… извольте выйти… я вас не знаю… не слушаю ничего…» Наконец она уехала, и опекун, разгневанный, пришел ко мне и, увидев меня плачущего, грозно спросил:
– А этот щенок о чем плачет?
Он часто, в сердцах, меня так называл.
Я, продолжая плакать, просил позволения подолее повидаться с тетушкою.
– Какая она тебе тетушка? – заревел он на меня. – Не смей ее никогда так называть! И ежели я услышу, что ты ее так величаешь или словом вспомнишь о ней, тогда достанется тебе… Поверенного, и скорее! – крикнул он людям и пошел к себе. Надобно знать, что поверенный был уже другой. Прежнего опекун отпустил, подметив, что он иногда ласкал меня и привозил из города гостинцев. Притом же подозревал его в скрытии каких-то бумаг.
Поверенный прибежал запыхавшись; заперлись с опекуном и все что-то писали. Я, потеряв всю веселость духа, не пошел играть с мальчишками, а сидел в передней, отгоняя самые мысли о приезжей барыне, боясь даже подумать, что она мне тетушка, потому что опекун не приказал.
Наряжено было несколько посыльных в город. Вышел поверенный и, отдавая толстый пакет, приказывал посыльному вручить кому-то в собственные руки. «Да смотри же, повернее отдавай, – заключал он. – Тут две тысячи, не потеряй». Потом, вышедши, другому отдавал небольшое письмецо и примолвил: «Отдай это протоколисту и корову доведи как можно исправнее». Потом меня позвали к опекуну.
Примітки
Поверенный – присяжний повірений – у дореволюційній Росії офіційна назва адвоката.
Чумичка – замазура.
Подається за виданням: Квітка-Основ’яненко Г.Ф. Зібрання творів у 7-ми томах. – К.: Наукова думка, 1980 р., т. 5, с. 15 – 19.
